«Ты есть я». Виктор Бадиков Книголюб, № 7-8(74-75), 1 августа 2004
Ее имя встречается в нашей центральной прессе едва ли не каждый день, особенно в «Казахстанской правде» и «Ниве». Ее репортажи, интервью, статьи не читаются, а проглатываются, как самые вкусные вещи, потому что написаны замечательно ясно, увлеченно и всегда по стоящему поводу. Как фельетоны Булгакова или рассказы Гайдара. Самые разные представители творческой интеллигенции РК — писатели, художники, артисты и режиссеры, ученыегуманитарии — благодарны ей не просто за внимание, но прежде всего за живой глубокий интерес к их творчеству. Она не просто чтото сообщает, но моментально увлекает читателя за собой — в мир вдохновения, фантазии и красоты. Но о самой Любови Шашковой — прекрасном и многогранном поэте написано так несравненно и несправедливо мало, что, кажется, главное ее — художественное дарование как бы отодвинули на второй план, оставили за кадром ее публицистики. Помимо дежурных рецензий и юбилейных поздравлений, остались разве что глубокие статьи ее литературной «мамы», наставника Руфи Тамариной и некоторых друзей, соратников по поэтическому цеху. И это за тридцать лет ее жизни и творчества в Казахстане! Каюсь, давно собирался писать о ней уже без всяких поводов, накапливал впечатления от нечастых ее сборников, пока не пришло сознание того, что поэзия Шашковой — это тоже несомненный литературный факт переходного времени, без всяких скидок на так называемую «женскую лирику». Но и повод, как обычно, не заставил себя ждать. Вышел ее итоговый сборник «Из трех книг» (2000), представивший ее поэтический облик с большей полнотой и характерностью — в развитии и сокровенной цельности «необщего выраженья». *** В своей художественной этнокультурной сути это очень своеобычный поэт. Даже у нас, в многонациональной литературе Казахстана, где этнокультурная маргинальность так тесно и часто пересекалась с катастрофами и судорогами ХХ века, что стала уже привычным способом бытия и быта — на скрещении и перепутье, на обочине, но бок о бок, «узнаваясь в другом». Я не придавал этому значения, но ошибался. Если называть Шашкову «билингвом» както еще непривычно, то в двойном культурном гражданстве ее сомневаться не приходится. Да вы только присмотритесь к ней — статная, солнечная блондинка явно северозападного, европейского происхождения, с певучим голосом и царственными жестами! А сколько доброты и доверия в ее улыбчивых глазах и в музыке целительного смеха!.. Родина Шашковой — Беларусь, где прошли ее детство и юность, с трагическим наследием войны в судьбе родных и близких, с неизбывной кровной тягой к этому болотносуглинистому краю. Ее поэзия начинается с благоговейного преклонения перед этой землей («Ах травамурава Моего деревенского детства», «Маме», «Примета», «На Березине»). Этот главный запев и лирический кровоток, определяющий изысканную непосредственность и внятность ее стихотворной речи, открытость ее белорусскорусской духовности. Колдовские мотивы славянского язычества и, может быть, рискованное погружение в историю Киевской древней Руси, причем в двух художественных вариантах — русском (поэма «Рогнеда») и белорусском (перевод поэмы Янки Купалы «На кутью»). Душа велит писать — неутоленный порыв к постижению смысла общерусской истории. Напоминание о нашем многовековом родстве, которое в новые времена стало все более односторонне попираться. Не на это ли намекает святочная поэма Я. Купалы: «Нет, не погибнет тот народ, Что жаждет солнца, славы, песни./ Час пробуждения пробьет,/ И к новой жизни он воспрянет». И не о том же говорится в скорбнопатетическом эпилоге «Рогнеды»: «Но где, Рогнеда, ты сейчас?/ Пусть Гориславою вернется./ Пусть подивится горькой славе/ Земли своей…/ Чтобы сказать: воскресни, человечий дух/ Велик ты, человек, — не слаб». Даже такую строгую и стихотворно искусственную форму, как «венок сонетов» («Повторение пройденного») Шашкова наполняет самым земным гражданским содержанием — исторические и нравственные уроки войны, объединяющие все народы бывшего СССР — «И у могил родных и дальних плакать/ Вовек нам разучиться не дано». Вот так. От лирики малой родины, своей деревни Василёвки — к эпосу расколотого современного мира, потому что все должны быть «соедины»: чернобыльские облака «…над белорусским краем / Над Василёвкой расстреляли. / И вот несет она в глазах / За нас с тобою взятый страх…» *** Мощное, эпически свободолюбивое начало как раз в духе белорусской классики (Я. Купала, З. Бядуля, П. Бровка, М. Танк и др.). А художественное возрождение национальной истории в сегодняшней литературе белорусов, как и казахов, народов, испытывавших колониальный гнет на протяжении нескольких столетий (!), совершенно закономерно, и говорит само за себя. Литературная и гражданская маргинальность Л. Шашковой не обезличивает ее как представителя своей национальной культуры, а как раз, напротив, усиливает ее художественную самобытность. Распространенная сейчас, даже модная космополитичность инонациональных и автохтонных маргиналов уже теряет свою остроту, так как расплывается в самых общих и уже расхожих формулах, как «гражданин мира», «человек всего человечества» и тому подобное. Например, такому стопроцентному космополиту, как Б. Кенжеев, совершенно обрусевшему казаху, всетаки приятно было, когда я назвал его «летучим чимкентцем» (так сказать, по месту рождения, хотя правильнее было бы, наверно, — «летучий канадец», по месту постоянного проживания). Что из того, что Шашкова у нас в Казахстане считается русским поэтом? Это, наверно, для простоты дела или, может быть, по ее собственному желанию, не знаю. Василь Быков писал в основном на русском, хотя назывался белорусским писателем, проживавшим под конец жизни в эмиграции. У Л. Шашковой язык творчества (безукоризненно русский) все равно получил и предметнословарную и внутреннюю духовную прививку исторической «батькивщины». И это только украсило и обогатило как ее русский язык, так и ее художественный мир. Посмотрите, с какой любовью, ностальгией и органичностью живут в ее лирике белорусские топонимы: Василёвка, Хатынь, Брест, Буг, как обыгрывается образ Буселааиста в стихотворении «Ванька Бусел», предваряемом эпиграфом «Побачь, побачь, — узнов буслы лятять…», в стихотворении о трагической судьбе дядьки Ваньки по кличке Бусел. И разве не символичнолюбовно звучит финал стихотворения о солдатском письме из Бреста даже в наше время: А мама на другом конце страны Прочтет меж строк, что ей одной известно: — Как хорошо. Пришло письмо из Бреста. А значит, все в порядке. Нет войны! *** Ну а теперь, конечно, о том, без чего подлинная лирика не существует, в том числе и женская (уже, пожалуй, независимо от 5го пункта авторской биографии). О том, что Маяковский под конец жизни не хотел называть своим словом и заменил прозрачным эвфемизмом «Про это» — во имя правды, во избежание компрометации самого святого. Хотя, где тут истина и в чем святость (и существует ли она вообще?), ибо, с одной стороны, все может кончиться убийством любимого человека, как в «Балладе Редингской тюрьмы», или гибелью поэтамаксималиста, как у Маяковского, а с другой — жалким фарсом, как у Гейне, — «ах, она мне надоела, ложь любовных ваших жалоб», или у него же — советом вообще никогда не обольщаться в любви, потому что она всего лишь «старая сказка, что новой/ Останется навек;/ А с кем она случится,/ Тот конченый человек». Л. Шашкова ничего нового здесь не изобретает, то есть не предлагает, потому что понимает, что никому в жизни не дано отказаться от «старой сказки», а тот, кто на это всетаки, безумец, решается (особенно поэт!), тот уже в полном смысле — «конченый человек». Да и кому такой поэт нужен, кроме самого себя?.. И потому, не кривя душой, не кокетничая и не актерствуя, она рассказывает нам свою тоже «старую сказку» — возвышенную, но, конечно, по самому типичному сюжету — с грустным концом. Будучи женщиной, то есть, как правило, страдательной стороной, она с самого начала своей лирической «сказки» заранее утешает нас такими заклинаниями, как «Человеку нужен человек. / Пусть на миг всего лишь — не на век / Среди быта или бытия / Ощутить однажды:/ Ты есть я». То же самое в заголовке ее третьей книги «Диалоги с надеждой», где последнее слово по крайней мере, двузначно: это имя ее младшей сестры и упование на победу взаимности между «ты» и «я». Но прочитайте заглавное стихотворение и убедитесь, каким горьким евангельским смыслом просвечена эта вещь, собственно, поэтическая, без всякого елея, молитва, и не только за себя: Сколько хватит терпенья — до Судного дня — Дай мне, Боже, любить тех, кто любит меня, Сколько хватит надежды — свивать эту нить До крови, до мольбы — но любить и любить. Сколько веры достанет — прощать и прощать Тех, что в злой суете эту нить будут рвать. Сколько хватит любви — узелочки вязать. Их надеждой, надеждой скрепляя опять… В сущности это мольба, даже просто «просьба к государынерыбке» о снисхождении, о милосердии и соучастии, адресованном всем несчастным, страждущим и заблудшим. От девушки, «не узнавшей такого счастья», потому что вернули милого «в цинковом во гробе» из Афгана, и пошла она с горя по рукам загулявших на собственной тризне «хулиганов, наркоманов, алкашей», вплоть до самой «государынирыбки», чтобы возвратилась она в обмелевшую речку Бобруйчанку, в крайнем случае хотя бы в сказку. Вот ведь как. Напоминает это отчасти блоковское стенание — «Девушка пела в церковном хоре / О всех уставших в чужом краю». У Шашковой — в родном краю. Но при всем эпическом расширении темы — необходимости в мире спасительной любви, сердцевиной ее, по традиции, становится «история женской души», но с характерной поправкой: души, которую никто не сможет остановить, «которая может посметь / Любить и страдать, и жалеть…». Потому что это еще душа поэта, художника. Здесь читатель (как и читательница, вероятно, в первую очередь) будет захвачен драматичным романом извечного любовного противостояния мужчины и женщины в их неизменном невольном влечении друг к другу. Все перипетии этого романа, сначала, может быть, типично «жестокого» («Как нас нещадно ненависть сводила, / И как любовь от встреч нас бережет!») встают в свой неизбежный ряд. Нет смысла их пересказывать, потому что каждая деталь и вся драма воплощены в сложный впечатляющий стихообраз — и это уже не сердцевина, а сердце всего лирического троекнижия Л. Шашковой. Некоторая, впрочем, не частая, надо сказать, особенность этой «старой сказки» в том, что само искусство становится заложником неотступной страсти, то спасая, то убивая каждого из двоих в свою очередь. Уже в первой книжке «Пора подсолнухов» (пора созревания чувств) в стихотворении «Мастерская скульптора» в сжатом, пока свернутом виде намечен этот сюжет современных Галатеи и Пигмалиона. Только рассказывает об этом она, пробуждающаяся в любви своей раньше и безысходнее, чем он. Любимая женщина, модель, так и не ставшая женой художника, вопрошает из самой глубины души: «Зачем меня ты лепишь не с меня?», «Мы здесь живем, но уж который год / Моя душа твоей не дозовется / Среди скульптур — моих же близнецов / Уже не помню я, что я живая…». Это не просто замечательный поворот сюжета. Да, сходясь, мы еще не знаем, кто кого ваяет, сначала и потом. Но то, что «ваяние» вживе может обернуться против художника — это уже нечто иное, хотя художник знает о том, что образ может убить его. Когда модель не просто оживает, но открывает в себе тоже художественный дар, тогда, наверно, каждый из двоих переживает трагическую Пиррову победу. И нет прощенья никому и нету вроде виноватых, потому что страшно сказать — виновником становится само искусство. Фантом, или состояние, поглощающее человека настолько целиком, что еще при жизни он выбывает из числа «детей ничтожных мира», преступая в творческом эгоцентризме своем простые нравственные заповеди. Вот о чем этот поворот. И с каким драматизмом, глубинным погружением в душу Его и Её осуществлен он в поэме «Камилла»! В поэме о великом Родене и его несчастной подруге Камилле, обезумевшей от тщетности попыток стать частью его души. Среди малых и больших поэм Шашковой («Море» и «Рогнеда»), среди стихотворных циклов артистического плана, посвященных художникам трудной судьбы (и это, конечно, не случайно) — ВанГогу, Пушкину, Чюрлёнису, Высоцкому, драматическая поэма «Камилла», если хотите, ее шедевр, ее классика. И даже если комуто она покажется мелодрамой (чего не бывает!), то все равно не оставит равнодушным. Даже ритм и интонацию пушкинского белого 5стопного ямба (ср: особенно «Моцарт и Сальери») прощаешь ей. И не только за искусность варьирования высокой традиции, но и за емкость художественного поиска, мастерскую режиссуру этой своеобразной «маленькой трагедии». Ее поэтическому таланту присущи доверительная общительность как с жизнью, так и с искусством и духом великих и малых художников, очень женская и в то же время очень детская незамкнутость, бесхитростность лирического переживания, в сущности отменяющие неизбежные литературные эвфемизмы и запретные темы. Хотя в наше время откровенностью никого не удивишь (чего стоит только эротическая с ног до головы Вера Павлова!), но Шашкова умеет подать интимную деталь как без ложной стыдливости, так и без намеренной фривольной игривости: «И лоно женское пустое, / Не заселенное тобою, / Тобой — любя!». Потому и «старая сказка» сказывается у нее на свой лад и смысл.
*** Поэтические женские и сестринские заклинания в ее книгах аукаются и сливаются, в конце концов, в материнскую мудрость, завещанную дочерям: «Наверно, права наша мама,/ Что жить надо проще и легче,/ Что жизнь ни Любовью — Надеждой, а Верою лечат?» Сестры Любовь и Надежда, разбираясь в себе и в жизни, диалогизируя уже в конкретносимволическом плане (а как говорить тут иначе?), обретают свою жизненнобытийную истину: «Из любви и надежды там в муках рождается Вера». То есть «милосердие — высшая Мера». Сказано не совсем точно (наготове мрачные советские воспоминания), но читатель понимает: в смысле — Высшая Правота, или Помилование. И поэтому лирическая исповедь Шашковой, полная звуков, картин, тревог и радостей живой жизни, ее собственная «старая сказка» не заканчивается, а уходит к своим истокам, к признанию и утверждению самой простой и великой истины, даже независимой, собственно, от поэзии: И жизнь уже тем хороша, Что женская в ней есть душа, Что светит и светит в тиши — Пиши о ней иль не пиши… Что тут скажешь. Но знали бы мы об этом, если бы не эти безыскусные строки, возникшие как бы сами по себе, без всяких ухищрений и усилий?.. Я далеко не все сказал об этой искренне располагающей к себе лирике и сотворившей ее женщине. Пусть коечто останется и на долю других, расслышавших певучий голос нашей Любки. Именно так, по ее свидетельству, — «моя любка» — ласково обращаются к младшей женщине в Белоруссии. А теперь и в Казахстане. |