Прозаик, публицист, издатель. По профессии – врач. Автор ряда книг и исследований, посвященных болевым темам современности.
Живет в Алматы.
Боль.
Культура боли
(Из новой книги “Война против пустоты угнетательной цивилизации. Победа.)
Периоды чувства горя от самого себя – это самообличение внутреннего хаоса. Хаос говорит: не задавайся, ты тоже частица хаоса. Я как персоналист есть принадлежность не только порядка, но и хаоса. Но моя жизнь не принадлежит всецело хаосу, моя личная жизнь – это то, что я сумел прояснить в себе, мой труд по созданию основ для уважения к самому себе, которое я воспринимаю как награду за труд.
Когда хаос набирает во мне силу, он атакует саму мою душу, и мне больно. В боли я не понимаю происходящего, в боли происходит битва моей души и хаоса. И когда я выхожу из состояния горя, это означает, что моя душа отразила атаку хаоса.
Мне не было известно другое отношение к боли, нежели отрицательное. Начиная эту главу, я по-прежнему обеими ногами стою в отрицательном отношении к боли, но впередсмотрением интуиции осознаю, что боль достойна пристального, внимательного отношения, что боль не есть враг. Боль – неизменный спутник персонального существования; боль, как сигнальщик, вопит о нарушении заведенного порядка существования, а в беспорядке существования и боль чужда коллективному существованию, чужда гармонии коллективного существования. В коллективизме, персонализме боль значит нечто другое. Боль ничего не сообщает о персональном существовании, боль постоянна. Если б не было боли в персональном существовании, персоналисту нашего толка не оставалось бы ничего, кроме как одичать, стать бездомным животным. Боль сохраняет жизнь в персонализме. Как видно, совершенно разные назначения у боли в этих совершенно разных способах существования.
Боль бессмысленна. Боль отупляет, боль ослепляет. Боль – нечто пустое, чисто чувственное. Но я догадываюсь, что при своей бессмысленности боль, душевная боль, неотменима. Боль не только неотменима, но и необходима: боль не только признак продолжающейся жизни, но и топливо жизни. Вот до этого нужно додуматься – почему в персонализме боль есть топливо жизни.
Здесь нелегко ориентироваться: клише известной мне жизненной культуры, которая вся насквозь коллективистская и которой боль тотально чужда, не дают ориентироваться – как густой туман не дает видеть. Нужно проглядеть туман, найти предназначение боли в том образе существования, который я веду всю свою жизнь – неразлучно с болью.
В классическом коллективизме боль вызывают атаки извне культуры: война, эпидемия, утраты. В классическом коллективизме мир обжит, весь назван и весь понятен. В классическом коллективизме боль вызывается повреждением классического мироздания. Образ существования обретает свойства классичности именно тогда, когда из существования устраняются внутренние причины для страха и боли.
Наш персонализм начинается со страха и боли, наш персонализм берет начало с поры тотального разрушения нашего классического мироздания (номадизма). Культура сплоченности замещается бескультурьем разобщенности, философия которой – релятивизм. Я совершенно не понимал, почему в наше время каждый по-своему прав. Разговаривают два человека, горячатся, спорят, а потом, заканчивая разговор и пожимая друг другу руки, искренне и дружески признают: в том, что вы утверждаете, безусловно, есть доля истины. В “Освобождении духа” я называл это разделенное состояние правды жизни сегментиро-ванностью истины. Но как тяжко жить в мире, где истина существования сегментирована на миллионы осколков!
Когда я начинал жить, я до сумасшествия не понимал, как два взаимоисключающих мнения могут быть одновременно правдивыми. Я был уверен, что релятивизм (тогда я не знал этого слова, но знал его суть) – сплошная ложь. Что люди, исповедующие релятивизм, тотально притворны и фальшивы.
Релятивизм ликвидирует принцип существования незыблемых жизненных канонов, путеводных вешек. Разрушает самые основы жизни человека: незыблемые в культуре принципы устройства семейной жизни, воспитания детей, отношений с миром. Релятивизм диспергирует мироздание национальной культуры до состояния пыли. В релятивизме господствуют безбожие и равнодушие.
Я думаю, что релятивизм – прибежище трусливых. Тех, кто в коллективизме составляют массу, тех, кто в коллективизме глядят на национального героя снизу вверх и как могут (могут, но только в воображении) подражают герою. Ведь с разрушением классического мироздания люди все равно продолжают жить, но меняя философию – подданство существования.
Здесь нужно продвинуться дальше идеи о сегментированности в наше время единой коллективистской идеи. Правда сегментирована; действительно, “каждый имеет право на свою точку зрения”, но что получается, когда это право становится действительностью? Когда я относился к состоянию сегментированности правды с безусловным уважением (с безусловным уважением к суверенности каждого человека), я не вполне осознавал, что начальная и очень длительная пора персонализма – пора личного культурного ненастья.
Когда каждый имеет право на свою точку зрения, тогда право на свою точку зрения попирает возможность взаимопонимания. Всей своей возможностью. Тогда в социуме меняется воздух – дух сотрудничества, свойственный коллективизму, меняется на дух разъединенности. Когда право на свою точку зрения становится почти каноном, тогда в социуме царствует и правит дух одиночества. Право на свою точку зрения никогда не становится тотальным, не может стать действительным каноном существования (в счастливой семье всегда один из двух откладывает подальше свою точку зрения, иначе это не дом, а война), но так отравляет жизнь, что делается тошно. В этом темном и злом мире одиночества мы порой набредаем на микрооазисы жизни (когда по совпадению случайностей делается возможным стать примирительным, уступчивым, благодаря чему возникает дружба), но дружба и счастливые семьи видятся исключением из правила.
Очень больно, мучительно жить в релятивистском хаосе. Там всюду пустота и тьма. Населенный город без единого электрического огонька. Однажды мне пришлось прошагать несколько километров по черному городу. Этому предшествовали некоторые события, которые принято называть горестными, я был в чувственном шоке, мне хотелось рыдать, но я, как мог, думал. Почему я остался один? Почему за меня никто не вступился, не подал голоса? Одиночество мое было тотальным, я был одинок всем сердцем, и мне было больно той болью, при которой знаешь: нет на горизонте ни единого человека, кто мог бы пригасить пламя боли. Тогда мне было 20 лет и я не знал, что значит в жизни слово “конформизм”.
Теперь имею некоторое представление. Конформизм – выражение в поведении философии релятивизма. Поскольку в релятивизме нет культурных основ, в конформизме, соответственно, нет принципов. Легко существовать законченному конформисту: это человек своего времени, соответственно, это человек, притягивающий внимание, известный. Конформизм – масс-культура эпохи релятивизма, законченный конформист – идол масс.
В русском языке красивому слову “конформизм” соответствует некрасивое из-за своей откровенности слово “приспособленчество”. Откровенность этого слова помогает обнаружить тотальную непоступочность конформистского поведения, тотальную непобедительность конформистского духа. Если во всяком классическом образе существования на авансцене действуют герои, то в культурной разрухе там маячат фигляры; героичность и конформизм антагонистичны; если герой – конкретный идеальный человек конкретной культуры, то приспособленец – законченная скотина. Эти формулировки – трюизмы, но я обнаруживаю их тривиальность через труд рассмотрения своего мира.
Правда и релятивизм – день и ночь. Разве можно вышагать из ночи в день? Ночь сменяется днем по воле Создателя. По чьей воле людская ночь сменяется людским днем?
Холоп-конформизм всеми возможностями утверждает своего повелителя, в релятивистском мире даже дети знают: правды в жизни нет! Один только солдат божественного порядка продолжает сражение в тотальной оккупации врагом-релятивизмом. Этот одинокий солдат – боль. Боль существования.
Очень трудно узнать в душевной боли голос своей совести. Не в том положении, в каком я сейчас нахожусь – в специально отведенном времени, работе, – а в процессе больного существования, больной жизни, в самом пламени боли. До самой этой работы я не знал сущности душевной боли, знал одно: я должен написать главу “Культура боли”. Но не знал самой главы. Знал: эта глава потребует предельной концентрации. Ради ясности ума и способности к предельной концентрации на время прекратил питаться – в состоянии полного поста я писал “Казахскую ментальность”; тогда было подобное положение: я почти ничего не знал наперед.
Культура боли. Что может быть культурологически перевернутее, чем культура боли? Непроясненнее. Всматриваясь в это явление, обнаруживаю, что культура боли – это культура героического сознания, и в этом смысле культура боли не чужда традиционной культуре. Культура боли – это культура длительного и мощного напряжения: ежевечерний забег на длинную дистанцию, в котором сердце выпрыгивает из груди и мнимо смертельно не хватает воздуха – и самоуважение, радость тела, когда дистанция побеждена; сознательный и длительный отказ от пищи, в котором становится возможным не только прочувствовать, но и уразуметь назначение победы воли над жалобами тела; напряжение чтения страница за страницей толстой книги, трудной для понимания, и праздник конспектирования этой книги, когда все страницы прочтены и поняты, а иные строки выделены карандашом. Я начинаю понимать боль и уважать назначение боли; постигая боль без ненависти к боли, без страха перед болью, мало-помалу узнаю, что чувственность мироздания – это человеческая чувственность; это счастье, что я все еще могу испытывать боль и при этом не слепнуть от боли, не глохнуть. В уважительном отношении к боли можно каким-то образом постигнуть, что боль может дать знать: жизненная задача всякого человека – стать уникально незаменимым элементом культурного универсума. Стать частью того культурного порядка, в котором нерушимо упорядочены движения планет и светил, упорядочены пробуждения солнцем спящей в холода природы, упорядочена предопределенность праха вновь обрести витальность. Каждый родившийся человек обладает собственным и неразделимым жизненным поручением, но отнюдь не каждый, а единицы достигают совпадения своего образа существования с жизненным поручением; до совпадения жизни и поручения существование полно боли; боль – человеческий язык универсума, испытание порядком универсума твоей воли стать частью универсального порядка. Иными словами, испытание болью и испытание на мужество прожить болевой период существования, испытание на осмысление боли есть катарсис, после которого боль существования может уступить место счастью существования.
Это счастье – испытывать душевную боль; покуда есть боль, можно верить, что катарсис продолжается, что ты еще не оставлен вниманием универсума, на тебя еще глядят, от тебя еще чего-то ждут. Это действительно счастье, ибо жизнь устроена крайне серьезно: тьмы людей списываются со счета задолго до того, как от них отлетит дыхание. Об этом прямо сказано в священных писаниях, и в этом смысле господство релятивизма есть откровенное господство сатаны. Я называю время катарсиса временем, в котором есть протекция Бога, а пору испорченного катарсиса – безвременьем лишенности протекции Бога.
Отсюда понятно, что культура боли противостоит, противодействует напору пустоты житейской породы. Сражение с пустотой подобно сражению подземного рабочего с горной породой; житейская пустота есть пустая, ничего не значащая порода, а в серьезном человеке всегда есть нечто, что побуждает его рубить породу, и это побуждение есть неизвестный до поры до времени персональный канон существования серьезного человека. Пустота – не вакуум, не безлюдье, но людская деятельность, лишенная порядка и смысла, деятельность, которая ничего не значит. Именно в проживании боли – рубке пустой житейской породы – рождается канон собственного существования: не обрести свой канон без сражения.
Совестно серьезному человеку смотреть фиглярские театральные представления. Совестно читать или лживые, или вульгарные газетенки. Совестно смотреть дурное телевидение. В одурневшем мире нет порядка, свойственного классически культурному миру, нет соответствия тому неведомому, но классическому порядку, который дан серьезному человеку в его персональности, в жизненном поручении. На время становится невозможным жить в том мире, где театр насквозь фальшив, газеты лживы, телевидение дурно (невыносимо болевой период существования). Но это – окружающий мир. Как целый мир не может не быть больше индивидуума? Разве бывало от сотворения мира, чтоб весь мир не был всегда больше, чем индивидуум? Конфликт между совестью (в наше время – персональностью) серьезного человека и раскультурившимся вследствие разрушения канона существования миром неизбежен.
Все вступают в конфликт с нашим миром, нет подростка, который бы не состоял в конфликтном раздрае с миром, но не все, а единицы выдерживают испытание болевым периодом. Ничего не остается достоверного в жизни, кроме совести, в этом невыносимо болевом периоде.
Совесть и громада неизвестного мира. Совесть неизвестна – что это? зачем это? – и неклассичный мир неизвестен. Это разрушение знания о себе и мире естественным образом губительно: нет подлости в том, чтобы остаться вместе с миром – к этому побуждает инерция исторической культуры. По инерции истории, не по своей воле мы делаемся принадлежностью пустоты.
Почему боль – топливо настоящей жизни? В том, что боль – топливо жизни, я теперь убежден – предшествующие размышления как будто целеустремленно подвигали к пониманию: боль есть топливо жизни. Это новое положение, прежде нечто иное служило топливом жизни. В классичном существовании мало боли, и боль там иных качеств.
Наш единый сюжет существования – переживание неклассичности, путь преодоления нашей духовной неклассичности. Не имея органа чувств, специфичного для неклассичности, мы переживаем неклассичность через кажущееся беспричинное страдание. Я знаю это по очень длительному опыту болевого существования: я был болен, не зная физических лишений. Очень многие мои современники прожили или все еще проживают беспричинную боль существования.
Боль. Это либо просто чувственное сопровождение существования, либо топливо движения и развития. В качестве только чувственного сопровождения процесса существования боль бессмысленна, просто обуза, тягость существования. Боль побуждает. Побудительность – качество топлива. Боль побуждает читать книги, тая суть интереса, расспрашивать людей, побуждает менять места жительства, жизненные занятия и думать, думать. Никто не может рассказать, что такое боль существования, ничто не способно устранить эту боль. Боль выгорает по мере проживания жизни; то, что поначалу было болью-мучением, чувственной лихорадкой, становится ведением, могущественностью. Боль делает наивного и растерянного человека умудренным, обывателя – зрячим. Здесь вспоминается боль Будды, его проживание боли. Боль формирует личную культуру в человеке, показывает, что есть нечто, обращающее частицу массы (людской породы) в личность. Опыт проживания боли, собственными усилиями по проживанию боли сотворенная культура – высочайшее персональное достижение и бесценное достояние; культура, которая сотворена из пепла боли – это культура, которая сродни, единосущностна с культурой внеперсональной, сотворенной усилиями Создателя – культура ясного отношения к миру.
Явственно: чаще, чем уважение, боль вызывает ненависть к себе. Боль чаще не находит своего осознания, в нас сидит древний рефлекс избегания боли. Если представить первую встречу с душевной болью как исходный пункт жизни и состояние стабильности как конечный пункт боли – представить путь боли, стили существования с болью, то путь, который сопровождается чувством ненависти к боли, тотальным отрицанием боли, всегда заканчивается тупиковым состоянием оскотиненности, духовной анимализированности. Риск навеки пропасть в канаве оскотиненности – риск не новый, не только перед нами стоит вызов боли. Наша эпоха внутренне сродни всякой другой эпохе культурных перемен, в сломах времени всегда и непременно возникает вопрос: возвышаться или опускаться. “Наши сердца покрыты пеленой, / Что отделяет всех нас от твоих призывов, / И глухотой закрыты наши уши; / 3авеса между нами и тобой...” (Коран, 41, 5). Я понимаю эти строки как признание людской массы в своей порабощенности традициями, которые выродились в архаику и рутину существования: в рутине (выродковой традиционности) нет боли, но в рутине нет и жизни. Призыв пророка сломать рутину, начать жить в иной культуре страшно пугает, люди выдумывают тысячи причин, чтобы продолжать существовать по-старому (мнимое культурное почитание традиций), а если пророк настаивает, его либо изгоняют, либо убивают. Страх предстоящей боли толкает обывателей на преступления. В этом страхе перед сломом застоявшегося времени таятся истоки ненависти, которая своим адским жаром замещает воздух в безвременье межкультурья. Отсюда становится понятной и простительной бережность людей по отношению к своим устарелым канонам существования; люди тщательно оберегают свои каноны существования даже тогда, когда почти все понимают, что каноны стали рутиной; каноны существуют до той поры, пока сами по себе не рассыплются.
Культура боли – культура сломавшегося времени; культура боли – культура преданности собственной человечности (совести), которая в периоде сломавшегося времени делается единственной опорой существования; культура боли всегда остается исторически неизвестной, предметом открытия поколений, проживающих свои жизни в сломавшемся времени. Если срок жизни эпох традиций – века, то периоды культуры боли – десятилетия.
Но при этом периоды культуры боли не подобны прослойкам глины между пластами почвы – напротив, периоды культуры боли есть плодороднейший чернозем, в котором формируются росточки последующей культурной эпохи.
Слом времени переживается именно так, как мы переживаем; наши переживания, наши модусы поведения – все предопределяется именно сломом времени, разрушением старой коллективистской культуры. Мы существуем среди обломков, завалов – как на гигантской мусорной свалке; какое иное машинально приходящее определение может отразить это положение, кроме пустоты? Пустота – не метафора, пустота – действительность.
Обитатели свалки ковыряются в поисках объедков, примеривают обноски. Обитатели сломавшегося времени не могут иметь собственного модуса поведения, их модус – либо животно-растительное существование, либо подражательство тем, чьими объедками и обносками они пробавляются. Писание книг в этих тягостных обстоятельствах я называю ремонтом времени. Писатель всегда одинок, но в сломавшемся времени писатель одинок беспредельно: в эту пору в принципе можно не напрягаться, не писать, потому что писание в такую пору – ни для кого. В сломавшемся времени писание перестает быть литературой, делается сродни строительству ковчега – собственного достоинства. Писатель очень далек от окружающих в этом времени, но мысль хочет быть выраженной. Мысль не будет услышана, не будет прочитана, но мысль – помимо воли писателя – хочет стать идеей, витающей в воздухе – ни для кого, ни для чего – сама по себе.
Превращение мира в пустоту – что это, как не образ потопа? Культура боли – культура потопа пустотой. Время не повторяет своих событий, иначе это не время; наша пустота сродни пустоте Ноя только пустотой, ничем больше. Всякому, кому хочется сотворить свой человеческий облик, предстоит построить собственный ковчег. При этом никакая книга не может стать другому ковчегом, образов ковчега в нашем безвременье столько же, сколько творящих свой человеческий облик.
Так, приближаясь к пониманию феномена культуры боли, отчетливо представляю, что культура боли есть культура личностного ковчега. Понимаю, отчего будто само по себе становится необходимым быть выносливым, стойким по отношению к телесной боли: зачем делается необходимым бегать, избавляться от лишнего веса, придерживаться распорядка дня – только так становятся кормчими. Культура боли – культура прибежищная, культура в мире Нигде. Культура состояния, когда не с кем разговаривать, некому показывать написанное, некому задать серьезный вопрос. Не потому не с кем разговаривать и прочее, что нет рядом разумных людей, но потому, что в этом безвременье каждый по отношению к другому делается Никто, делается непроницаемым для взгляда, вопроса. В пору, когда, разрушившись, куда-то исчезает социумная культура, по прошествии некоторого периода ошеломленности этим открытием мы внутри себя начинаем создавать свою социумную культуру – ковчежную, прибежищную; люди перестают что-либо значить в эту пору. Все вызывает боль в эту пору; все, что ни есть вовне: жестокость людских отношений, бесчеловечная политика, уродливые публичные представления, откровенная ложь, напирающие со всех сторон, – все вызывает боль, и нужно как-то научиться жить с этим миром, научиться уважать себя, понимая при этом, что уважение к самому себе не может стоять рядом с озлобленностью.
Состояние мира ничего не значит в пору существования культуры в ковчежном состоянии. Мир делается бескультурным действительно – пространством, на необходимое время затопленным пустотой. Культура собирается в разрозненных ковчегах. Каждый по-своему прав – на самом деле. Как прав каждый судоводитель, даже если иной из них ведет свое судно к крушению. Значит, таково качество его правды, достойной только одного – крушения.
Пустота – правда; пустота – не злодеяние. Правда пустоты жизни, правда периода пустоты поступательного развития мира. Теперь я знаю: пустота – не моя персональная заумь, но необходимость: Создатель стер с доски все старые предначертания.
Выше я писал: мир стал пустотой, потому что пространство перестало быть пронизанным созидательными идеями и побуждениями. Здесь продвигаюсь дальше: наш мир сделался пустотой, потому что сменилась эпоха и культура мира перешла в почковое состояние. Одуряет и дезориентирует нас не столько пустота, сколько хаос, который создают люди массы. В коллективизме люди массы были преданы культу национальных героев, а в бескультурье переходного периода столь же самозабвенно отдаются стихии низости. Не культурная пустота угнетает, которая сродни пустоте неба, но низость людского окружения. Кроме того, не обладая историческим опытом, мы не в состоянии предвидеть завтрашний день культуры в почковом состоянии – не в состоянии верить невидимому.
Пора заканчивать это рассуждение. Здесь я понял, что боль – это сигнал совести, через боль совесть правит персональным существованием. Через боль, проживание боли осуществляются человеческие трансформации типа “червячок – куколка – бабочка”: боль – индивидуализация существования; проживание боли – самообучение самостоятельности существования; осмысление боли – обретение поступочности, или созидательности. На всех стадиях персонального развития боль служит топливом существования.
Конформизм, релятивизм – это из другой оперы – из оперы вырождения коллективистской массовой культуры. В коллективизме люди массы не столь известны; исповедание коллективистской культуры окультуривает людскую массу, а пустота раскультуривает. Пустота разделяет людей – неминуемо. На тех, в ком есть отвага, чтобы стать человеками, и на тех, в ком такой отваги нет. Это счастье – иметь уделом долгое-долгое проживание боли. Осознание боли как элемента культурного существования вознаграждается бесценным призом – судьбой.
1 Целую толпу людей Иисус Христос обратил в свиней (одержимых бесом, что на языке нашего обихода следует называть одержимостью цинизмом).
Полностью материал читайте в журнале "Простор" № 2, 2007 г. |