Веселая бесшабашность хмельным облачком обволакивала меня в компании с Василием Анисимовичем Вернадским. И когда я уже «завязал» и стал вовсю проводить в жизнь антиалкогольные принципы, он все еще недоуменно поглядывал в мою сторону. Поэта тех дней, увы, легко можно было застать сидящим - впилившись рогом в редакционный стол. Но если вам удавалось прервать его сон, Вася и здесь начинал лицедействовать, витийствовать и ораторствовать. К молодым он относился проникновенно, хотя все его попытки как-то помочь мне и напечатать в своей газете сорвались. Такие люди всю жизнь - под прессом начальства, как бы они не витийствовали и в какой фронде не выставлялись, хотя бы и перед всем городом. Князь «Вечорки». Князь-то князь...
На пианино, забаррикадированном рукописями, вряд ли можно было сыграть «Лунную сонату». Большая комната, как бы со сценическим углублением возле окна, чем-то напоминала такую же - в средневековом польском доме. Наверно, и камера, и угол барака, где он пристраивался на ночь, приобретали неуловимопольские черты. После «первой же» Вергилий брал в нем свое, и Вася начинал водить вас по невидимым кругам. Странное дело, он довольно двусмысленно относился к «Одному дню Ивана Денисовича» и говорил, что зона там какая-то не такая....
- Ты знаешь это, потому что ты был уже тогда рожден, и число дней твоих
очень велико... - Хотелось вам возразить в тоне библейского Иова.
На что Вася, естественно, отвечал:
- Входил ли ты в хранилища снега и видел ли сокровищницы града, которые
берегу я на время смутное, на день битвы и войны?
И тут вы оказывались вблизи кафедры, излюбленной нобелевскими лауреатами, куда, как известно, поднимаются «не по трем-четырем примощенным ступенькам, а по сотням или даже тысячам их - неуступным, обрывистым, обмерзлым», и куда Васю возносило неудержимым порывом. Вам оставалось только позавидовать его печени, побывавшей на длительной консервации в тех самых хранилищах снега...
Он ставил себе в заслугу, что когда мы выносили его безжизненное тело и желудь шлепнулся ему на грудь - он не пошевелился. Руфь Мейеровну Тамарину мы безуспешно звали в мамы, а Василий Анисимович сыграл в нашем фильме роль папы. Эдик Богушевский тогда еще водил жигуленок.
Смешная ты-
За три версты
Меня обходишь почему-то...-
Подбирал он на своем микро-рояле гармонию к Васиным стихам. А глаза его иронично лучились, потому что получалось: «Смешная ты - за три версты». Через много лет Эдик показал большое посвящение ему, написанное в те дни Васей, и потом добросовестно обрисовал свои посиделки с ним в гараже. О чем можно было услышать на таких посиделках? О каком-нибудь восстании бендеровцев в зоне, о горделивой ипостаси «слона», в которой пребывал студент, взятый за политику, о Варлам-Шаламовской «блат-мате и туфте» и обо всей той братии, что «осталась там, погребенная не только без гроба, но даже и без нижнего белья, с биркой на пальце ноги». Слава богу, что среди наших «лесоповалов» нам посчастливилось наткнуться на одно такое «случайно обойденное дерево»...
Тюремный срок его был длинным, и освободили его во время оттепели. Я слышал,
что Антощенко-Оленев, мотавший три таких срока, в том числе как организатор восстания и иностранный шпион, умудрялся относиться к Васе снисходительно, как к начинающему. Его действительно иногда можно было принять за мальчишку. Посмотрит американский фильм и с восторгом разыгрывает в ролях, как по первому сигналу национальная гвардия собирается возле Белого Дома на защиту демократии. А его угловатый череп, каждая сединка на котором отблескивает ярким лучиком, просветлен и величественен, как у Ноя.
Дефилирующий в неизвестном направлении, либо спешащий по служебным делам,
он не просто был погружен в свои мысли, но как бы репетировал в какой-то невидимой драме, потому что, внезапно остановленный вами, всегда готов был на что-либо такое:
Я иду по пустыне
Человеческой мрази,
Среди подлых и мертвых,
Равнодушных и сытых...
Мы люди вдохновенья - спохватывались вы - побить и убить мы можем только в состоянии аффекта. Но слава богу, что у нас нет института дуэли и мы постоянно не тренируемся на предмет нанесения друг другу увечья и лишения жизни. Мы довольно сильно ощущаем некую спасительную гравитацию: какое-никакое счастье у нас все-таки есть, и мы испытываем тревогу его потерять. Головы наши «заняты мелкими служебными расчетами, интригами, передвижением», плечи же «обременены заботами о жилище, топливе, хлебе и одежде для детишек».
Когда мы сказали Васе, что наш фильм безгонорарный, он весело ответил:
- Ничего, мы всегда найдем, с кого сорвать на коньячок...
Человек он был в высшей степени интеллигентный, даже аристократичный, но под шкурой интеллигентности, как слой жира у нерпы, располагался у него опыт, приобретенный «под жерновом слежки и недоверия».
Подобно рембрантовскому Христу, тычащемуся голыми пятками в объектив кинокамеры - канувшего когда-то в пропасть с первыми газетными публикациями и получившего какое-то литературное имя только в Алма-Ате - мы выносили нашего Васю на золотой парче. В свое время она послужила мне для завертки двух младенцев, забираемых из роддома. Теперь от нее, как от знаменитой шагреневой кожи, остался лишь кусочек для кухонных нужд.
- Значит, в бога вы верите? - Патетически спросила моя жена как-то пришедшего к
нам Василия Анисимивича.
- А вы представьте: я там, сидящий на нарах - и вот я здесь, перед вами...
И снова тональность библейского Иова: «Нисходил ли ты в глубину моря и входил ли в исследование бездны? Обозрел ли ты широту земли? Объясни, если знаешь все это. Где путь к жилищу света, и где место тьмы?» Вообще же он был человек очень предсказуемый, без заходов. Комично выглядела бы картина Репина, где все точно как в «Не ждали», и только на месте возвратившегося - наш Вася. Так вот он входил в «Каламгер», и мы относились к этому как к самому привычному факту. Только когда он располагался для долгой беседы возле стойки или за каким-нибудь столиком, все ощущали в его голосе эсхатологические интонации. В общении же с литературной элитой он «нарочито удваивал свою вежливость, сухость и чувство собственного достоинства».
В одно из памятных посещений нашего дома гости задержались так долго, что мы с женой оставили их у себя, а сами отправились ночевать к родственникам. Возвращаемся. С порога в нос шибает такое амбрэ тройного одеколона, что мы невольно забеспокоились. Оказывается, проснувшись, гости обнаружили флакончик послебритвенного зелья и по Васиному рецепту (может, он пригодится кому-нибудь из читателей) влили его в кастрюльку, довели до кипения и выпили залпом. На месте преступления красовалась тут же сочиненная эпиграмма:
Тройной
Заупокой
Одеколон испит,
Но, Саня,
Мы с тобой –
За нами жизнь и бой!
В параметры тривиального пьяницы его портрет никак не вписывается. Достаточно сказать, что он до последних лет занимался конным спортом, правда, не верховой ездой, а на спортивных тележках. Надо представить его жмурящимся от свиста, вылетающего из-под копыт. По вечерам - в роли благостного хозяина, прогуливающимся со своей породистой собакой. Все у него было чин-чинарем, особенно если учесть красавицу-дочку и смышленого мальца... В общем, крепкий поэт семьянин, со светловскими даже интонациями. А сам в рецензии на мой второй сборник, читая которую, чуть не вытанцовывал, почему-то вспомнил лорковскую гитару. Ему все мерещилась черная судьба - Черная речка - ожидающая поэта...
АЛЕКСАНДР СОЛОВЬЕВ
Журнал «Книголб», 15 августа 2002 г. |