Наташка тряслась на самом последнем сиденье пустого дребезжащего трамвая, уткнувшись лбом в толстое окно. Она ненавидела себя, свою белесую, безликую внешность и яркий мир вокруг. Она плакала. Слезы лились двумя ручейками по нежной белой коже, впитываясь в теплый воротник старого свитера. В трамвае было промозгло и сыро. Он громыхал, чуть повизгивая от нетерпения, желая выпроводить последнюю пассажирку вон на мокрую мостовую. Но Наташка выходить категорически не хотела.
- Очень просто, - сказал Славка. – Купим таз и засолим. - А таз под кровать поставим? - Ну и что? - Представляешь, какой у нас будет амбруаз? - А для чего же ты мне спиннинг подарил? В арыке удить? - Логично, - согласился Евгений Львович. – Ладно, потерпим. Они вышли из тени дома, и страшная жара окатила их кипящей смолой. - Ф-фу! Вот это да, вот это я понимаю! Сахара отдыхает, - выпучив глаза, просипел Евгений Львович. - Да-а, - протянул Славка, - не меньше пятидесяти! Между двух корявых скал куском синего свинца лежало неподвижное море.
Пенсионеры-вольнодумцы, облюбовавшие скверик у памятника Чокану, с некоторых пор обратили внимание на слегка согбенную фигуру явно аульного старика, одиноко и отрешенно бродившего за железной ажурной оградой импозантного элитного дома. В белом мешковатом костюме, с орденской планкой на груди, в старомодной соломенной шляпе, в спортивных кедах, в темных очках, он бродил, чуть припадая на одну ногу, по тропинке вдоль ограды, пристально вглядываясь в прохожих по аллее. В одной руке он держал витиеватую трость с медным набалдашником в форме волчьей головы, правую руку в полусогнутом виде бережно прижимал к боку.
В начале декабря 1846 года Николай Михайлович Языков простудился. С каждым днем ему становилось все хуже и хуже. Он уже ни на что не рассчитывал и с потрясающим спокойствием стал ждать своей смерти. Жаль было, конечно, что судьба отмерила ему столь короткий срок, ведь в марте будущего года ему исполнится всего 44…
В канун банного дня все замерли в нетерпеливом ожидании. Предбанник, где висели они над пустыми тазами и шайками, впитывал в свое полутемное пространство смесь запахов просушенной листвы. Невидимые флюиды своими потоками рождали в каждом из них молчаливые воспоминания о прошлой их жизни в лесу или на опушке, когда каждый еще молодой листочек вносил неповторимую нотку в неясный шум, в приглушенную мелодию смешанного леса.