Юрий Кудлач, Германия - Очень просто, - сказал Славка. – Купим таз и засолим. - А таз под кровать поставим? - Ну и что? - Представляешь, какой у нас будет амбруаз? - А для чего же ты мне спиннинг подарил? В арыке удить? - Логично, - согласился Евгений Львович. – Ладно, потерпим. Они вышли из тени дома, и страшная жара окатила их кипящей смолой. - Ф-фу! Вот это да, вот это я понимаю! Сахара отдыхает, - выпучив глаза, просипел Евгений Львович. - Да-а, - протянул Славка, - не меньше пятидесяти! Между двух корявых скал куском синего свинца лежало неподвижное море. Консону часто снилась Одесса. В этом городе, где прошло его детство, он не был уже лет двадцать. Но пуповина не отсыхала. Чаще всего во сне его посещала одна и та же картинка. В мрачноватом подъезде его дома на двух стульях стоит гроб с телом отца. Рядом сидит мама. Она, покачиваясь, вглядывается в лицо покойника и повторяет: Женечка, посмотри, какие у папы холодные ноги. А Консона раздражает, что гроб стоит не строго параллельно стене, а как-то криво. И это полностью занимает его мысли. В соседнем подъезде жил Ося Кравец, закадычнейший друг Женькиного детства. Он был сыном очень интеллигентного человека в изящных очках без оправы – главного архитектора Гипрограда Одессы. Таинственное рычащее слово «гипроград» оказывало на всех соседей магическое, даже гипнотическое действие. Никто, в том числе и маленький Консон, не понимал, что это слово означает. Архитекторская семья жила в трёхкомнатной квартире – одно это ставило Осю в исключительное положение перед Женькой, обитателем и жертвой комуналки. Консон любил приходить к нему в гости. В их чистой квартире всегда вкусно пахло натёртым паркетом и свежезаточенными карандашами. На стенах висели бледные размытые картинки в тонких рамах. Оська называл их акварелями. Это слово, так же, как и слова «гипроград» и «архитектор», переливалось радужным нимбом над Оськиной чернявой головой. У него у первого во всём дворе появились наручные плоские часы «Кама». Консон и сегодня мог бы нарисовать эти часы, их чёрный циферблат и сверкающие, как драгоценные каменья, выпуклые, объёмные цифры – предмет первой Женькиной зависти. Замечательного в Осе не было ничего, разве что папа-архитектор, который, сам того не подозревая и даже не замечая, оказал на Женю колоссальное влияние: он был первым встреченным в его жизни настоящим интеллигентом. Когда Женька приходил в их благополучную квартиру, в одной из комнат которой почему-то стоял новенький мотороллер «Вятка», у него начиналась какая-то нутряная тоска по такой жизни – что-то вроде ностальгии по тому, чего у него никогда не было. Жене безумно хотелось жить в такой же светлой, чистой и просторной квартире, а о пятнадцатиметровой каморке в которой жили его родители и куда никогда не заглядывало солнце, ему было противно вспоминать. Но этого было мало – Женя Консон, маленький и неразумный, жаждал ещё и запахов: красок, свежезаточенных карандашей, дорогих духов и апельсинов. Это были знаковые, классовые запахи - Женя, сын простых и малообразованных людей, подсознательно рвался в интеллигенцию. Он произносил про себя слова, которые гораздо позже прочитает у Булгакова: это мир мой! Оськина квартира сыграла в жизни маленького Консона роль рекламного проспекта, в котором на фоне неестественно голубого моря красовались сочно-зелёные пальмы, а ослепительная полуобнажённая красотка, соблазнительно изогнувшись, подавала на изящном подносе радужный коктейль улыбающемуся красавцу в белых одеждах. Впоследствии выяснилось, что жизнь в интеллигентском вагоне совсем не ослепительна. Если, конечно, не считать ослепительной нищеты. Именно это первое соприкосновение с интеллигенцией сделало Консона тем, кем он стал. Женя вырос и уехал из Одессы, а об Оське почти совсем забыл, но жизнь, этот гениальный Сценарист, вновь столкнула его с другом детства – спустя много лет и при необычных обстоятельствах. …………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………… Уже не первый раз Консон с сыном прилетали отдыхать в Шевченко. Никто не понимал их странной привязанности к этому страшному, каторжному месту. Знакомые их семьи считали это пристрастие блажью или оригинальничанием. Но это не было ни тем, ни другим. Просто в прокалённом воздухе пустыни не было ни одной молекулы воды, и их родовая болезнь астма, негодуя на своё бессилие, хотя бы временно отступала, давая им, и отцу, и сыну возможность вдохнуть полной грудью, а самое главное – выдохнуть. Выдохнуть без судорожного напряжения мышц, без наждачного хрипа; выдохнуть, не поднимая плеч до ушей, не упираясь кулаками в мокрую от пота постель. В Одессе этой болезнью болел чуть ли не каждый пятый. Наверное поэтому астма там считалась тяжёлой, неприятной, но не смертельной болезнью – ну ужас. Но не УЖАС же! Когда в тридцатилетнем возрасте Консон угодил в реанимационное отделение городской больницы одного небольшого северного города, где он тогда жил, его жена, которой сообщили о тяжёлом его состоянии, прибежала в больницу и с недоверием спросила врача из приёмного покоя: «Разве от астмы умирают?» Ещё как умирают, весело ответил врач: вечером ему предстояло многообещающее свидание, и думать о неприятном - чужих страданиях, смерти - ему ужасно не хотелось. А хотелось думать о прелестной девушке Даше, её ароматном дыхании, струящемся платье. При чём здесь чья-то астма? Тем временем Женя умирал. Он, обнажённый, лежал на высокой функциональной кровати и уже не дышал – за него это делал аппарат ИВЛ. В отделение зашла сестричка из хирургии. Посмотрела на него и сказала: - Какое красивое тело. И такое молодое. Жалко! Вечером врачи сменились. Пришёл дежурный анастезиолог Костя Борцов. Он жил с Женей в одном доме, был запойным книгочеем и бабником. Иногда он забегал к Жене, отдуваясь, пил чай и говорил его жене Наташе: - Люблю я вас, черти! Ни у кого нет такого чая и такой библиотеки. Он брал что-нибудь почитать и, любовно разглядывая взятую книгу, притворно вздыхал в прихожей: - Приходится тратить драгоценное время на это бесполезное занятие – ведь в этом городе нет никаких условий для любви: зимой холодно, а летом светло. Костя лукавил. Карельский климат нисколько не мешал его романам, а литературу он страстно любил, был в курсе всех модных течений и окололитературных сплетен. И вообще он был отличный парень и прекрасный врач. На этот раз он подгадал себе ночное дежурство, потому что вместе с ним должна была дежурить его коллега Зинаида Анатольевна, аппетитная Зиночка, которую Костя так и норовил тиснуть где-нибудь в уголке. Наташа, которую нарядили в огромный до пола белый халат и крестьянскую косыночку, сидела на жёстком, неудобном стуле в коридоре. Дома остался двухлетний Славка и огромная собачина - дожиха Франя. Наташе было страшно. Она думала о бедном Женьке, жалела его, но ещё больше жалела себя: как жить дальше, если он умрёт, а у Франи двенадцать щенят. Что делать с ними? А как Славку поднимать? В это время отворилась дверь, и из восстановительной палаты выбежал Костя. Он промчался мимо, даже не поздоровавшись, и через мгновенье пронёсся обратно, держа в руках какую-то доску. - Костя, - слабым голосом голосом позвала Наташа. Каким-то звериным чутьём она угадала, что за дверью происходит что-то неладное, чудовищное, что-то непоправимое. Но Костя, даже не взглянув в её сторону, исчез. Евгений Львович уже минуты три пребывал в лучшем из миров. Надежд на его возвращение не было. Но анастезиолог Борцов, видать, не случайно получил такую фамилию. Ловким, мастеровитым движением он перевернул соседа, подложил под него принесённую доску и ритмичными толчками попытался запустить остановившееся сердце. - Бля, бля! – бормотал он. – Грудина совсем мягкая, переломаю ему рёбра к чёртовой матери. А впрочем, какая теперь разница! Сколько осталось? - Полторы минуты, - ответила Зина, держа наготове шприц с длиннющей иглой. Костя искоса взглянул на неё и отрицательно помотал головой. - По...до...жди! – бормотал он, толкаясь ладонями в Женину грудь. Консон не участвовал в этой суете. В это время он находился в непроницаемой черноте и безразличии. Не было никакого туннеля, никакого сияния, никаких голливудских обнадёживающих штучек, многократно описанных всевозможными фантастами и аферистами. Не было ангелов, не было бога, не было ни ада, ни рая, ни чистилища. Не было прошлого и будущего, не было мыслей и чувств, не было сожалений, надежд, угрызений совести. Не было ни забот, ни любви, ни страха. Не было никаких звуков. Не было никаких красок. Не было ни страданий, ни боли, ни гнева, ни жалости. Не было абсолютно ничего, не было его самого... И вдруг издалека до него донёсся голос. В полусознании он подумал, что это голос Бога. - Женя! - услышал он ещё раз и открыл глаза. Прямо перед собой он увидел озабоченное лицо Кости Борцова. - Женя, - в третий раз повторил Костя, - какое сегодня число? - Второе октября, - хотел сказать Евгений Львович, но язык не послушался, и он издал тихий клёкот. - Какое? – ещё раз спросил Костя. - Вто...ро...е, - прошептал Женя. Вообще-то было уже пятое, но Евгений Львович не мог этого знать: трое суток он был без сознания. Борцов выпрямился и шумно, как конь, выдохнул. Он и был похож на коня. На красивого, породистого ухоженного коня. - Вроде он адекватен, а, Зин? - Поговори с ним ещё, - с сомнением сказала Зинаида Анатольевна, - всё-таки четыре минуты пятьдесят. Слишком близко к черте. - Женя! – Борцов вновь наклонился над Евгением Львовичем. – А как меня зовут? Тот вновь медленно зашевелил губами, силясь что-то сказать. - Что-что? – переспросил Костя, наклоняясь. - Иди на хер, Костик, - тихо, но внятно произнёс Консон. Борцов радостно заржал и нежно ущипнул Зину за пышный бочок. Через три дня Евгения Львовича перевели в обычную палату. Проведя ночь на удобной, мягкой койке, он отлично выспался и проснулся в беспричинно-радостном состоянии. В палате, кроме него, никого не было. Пахло свежим постельным бельём и слегка – камфарой. Солнечный свет переполнял небольшую комнату. Он был таким ярким, таким плотным, что хотелось потрогать его рукой. Женя откинул одеяло и сел. Ему было хорошо, несмотря на то, что всё тело болело просто ужасно - невозможно было даже прикоснуться к коже. Ему было так хорошо, как никогда не было. Так посидел он минут десять, глядя в окно, где виднелись верхушки освещённых солнцем деревьев, и без того золотистых от осени, а потом, опершись на прикроватную тумбочку, осторожно встал и настежь распахнул окно. - Ну какой же я осёл, - думал Евгений Львович, жадно глотая свежайший, полный одуряющих запахов воздух, - жизнь сама по себе такая замечательная вещь! Вот просто так – дышать, смотреть, ощущать ладонью давно не крашеный подоконник, слышать отходящий от остановки автобус, чувствовать солнечную ласковую руку на щеке, стоять, чёрт возьми, на своих-двоих. Это же настоящее высокое наслаждение. Почему я не замечал этого раньше? Зачем я тратил свою коротенькую жизнь на идиотские интриги? И ради чего? Чтобы заткнуть пасть своему ничтожному мелочному тщеславию? Ради ничтожной карьеры, которую-то и карьерой нельзя было назвать – так, один крошечный шажок вверх по длинной лестнице. Неужели я уподобился бездарной Вере Корниловой, которая, получив мизерную должность старшего преподавателя, везде и всюду, к месту или к тесту говорила, раздуваясь от гордости, как жаба: я – старшой! Неужели же я, Женька с Большой Арнаутской, пацан, выросший на море, впитавший в себя его простор и волю, стал таким же, как она? Или как эти муж и жена Левины, называвшие себя профессорами и заставлявшие своих студентов себя так называть. Тут Консон, усмехнувшись, вспомнил случай из своей школьной жизни. В Одессу приехал великий скрипач Исаак Стерн. Руководство школы имени Столярского пригласило его посетить эту известную во всём европейском мире музыкальную школу, школу одарённых детей, как её называли в городе, иногда подменяя «а» на «у». Стерн, конечно же, пришёл и сразу покорил всех – и учителей, и учеников своей простотой. Он вышел на сцену в обтягивающей водолазке, подчёркивающей его мощный торс и значительные бицепсы. В шестидесятые годы в Советском Союзе не принято было выходить на сцену без пиджака и галстука. А тут сам Стерн и в таком виде. В его огромных сильных красивых руках скрипка выглядела детской игрушкой. Играл он просто и божественно. После концерта директор школы повёл учеников в артистическую знакомиться со знаменитостью. Все выстроились в длинную очередь. Каждый, подходя к скрипачу, называл свою фамилию. В ответ Стерн доброжелательно жал руку и говорил с сильным еврейским акцентом, но по-русски: - Очень приятно! Стерн. В конец этой очереди, за Женькой пристроился один из учителей, старенький преподаватель скрипки Циприс. Когда подошла его очередь, он, пожимая руку Стерну, вдруг сказал со значением, подчеркнув первое слово: - Профессор Циприс. Разумеется, никаким профессором он сроду не был. А был он когда-то довольно слабеньким оркестровым музыкантом и сидел на предпоследнем пульте не очень хорошего одесского симфонического оркестра. Потом, когда он уже стал так плохо играть, что даже в этом оркестре это невозможно было вытерпеть, его под каким-то благовидным предлогом уволили, и кое-как пристроили в школу Столярского «на часы». Учиться у него никто не хотел, а те, кого обстоятельства вынуждали это делать, подвергались насмешкам и издевательствам со стороны однокашников. И вот этот человек, пожимая руку Стерну, заносчиво сказал, подчеркнув первое слово: - Профессор Циприс. Все ребята замерли, зажимая руками рты. Стерн взглянул на него с непередаваемой еврейской иронией, смешанной с жалостью, и, кивая головою, ласково ответил: - Очень приятно... Исаак. …………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………… - Неужели же я стал Циприсом? – думал Евгений Львович, стоя у больничного окна. – Нет! Даю торжественную клятву на кинжале, что пришью себе пуговицу. И когда выйду отсюда, мне всё будет до этой самой пуговицы. Я буду гулять, дышать, вкусно жрать, сладко спать, трахать баб – просто жить и наслаждаться этим биологическим процессом. Скажем так: сдержать эту клятву Консону не удалось. Скрипнула дверь. Женя обернулся и увидел стоящих на пороге палаты нескольких человек в белых халатах. Они не входили и ничего не говорили, а просто стояли и смотрели на него. Из-за их спин вывернулась Валентина Никитична, его лечащий врач. - А кто вам разрешил вставать? – громко спросила она. Но в голосе Валентины Никитичны было больше удивления, чем строгости. – Немедленно... в постель, - добавила она неуверенно. Однако Евгений Львович спорить не стал, а послушно улёгся и вскоре вновь уснул. А когда проснулся, увидел Наташу. Она, стараясь не шуметь, раскладывала на тумбочке апельсины. Женя хотел спросить, где она их достала, но, вместо голоса, из его горла вылетело змеиное шипение – голоса не было. На этот сип Наташа обернулась и сказала: - Это ничего, Женечка. Это они тебе интубационной трубкой связки повредили. Костя говорит, что это быстро пройдёт. - Какой трубкой? - удивился Евгений Львович. - Ты просто не знаешь, что за тебя дышал специальный аппарат, а то твоя знаменитая астма чуть тебя не задушила. - А я ничего не помню, - прошептал Женя. - Конечно. Они ведь тебя отключили. Евгений Львович представил себе, как грубый человек с рыбьими глазами убийцы подходит к нему сзади и поворачивает выключатель, находящийся где-то между лопатками – отключает, как телевизор. - А потом включили? - К счастью ты сам включился. Или кто-то там, наверху. Дверь отворилась, и в палату вошла очень некрасивая девушка. - Вы жена? – спросила она у Наташи. – Идите, пожалуйста, домой. Мне нужно с больным поработать. Некрасивая девушка была великолепной массажисткой, и именно ей обязан Консон своим быстрым восстановлением. Её руки слепили истерзанное тело Евгения Львовича заново. На следующий день он пошёл на физиопроцедуры. Шатаясь от слабости, он шёл по бесконечно длинному коридору, время от времени прикасаясь кончиками пальцев к стене и ощущая на себе удивлённые взгляды врачей и медсестёр. Причину их удивления ему позже объяснил Костя. Войдя в физиокабинет, он скинул больничную коричневую пижаму и, подойдя к огромному зеркалу, занимавшему всю стенку, вдруг увидел на своём левом боку чёрное пятно прямоугольной формы. - Ираида Гургеновна, - спросил Консон, - что это у меня? - Это, Женечка, дефибриллятор, - слегка смущённо ответила маленькая седая Ираида Гургеновна, врач-физиотерапевт, - у вас же была остановка сердца. Даже дважды подряд. А Костик его запускал. Это след от электрода, ожог. Вы разве не знали? - Нет, - потерянно сказал Евгений Львович. - А то, что он вам три ребра сломал, вы тоже не знали? Консон отрицательно покачал головой. - Понимаете, - продолжала Ираида Гургеновна, - когда человек жив, то воздух, которым наполнена грудная клетка создаёт внутреннее давление. В грудной клетке как бы находится воздушная подушка - не продавить... - Подождите, - перебил её Евгений Львович, - вы что же, хотите сказать... - Да, Женечка. Именно это я и хочу сказать – вы были уже мертвы. Косте терять было нечего. Сначала он попытался запустить вас вручную, вот и сломал три ребра. Но вы плюньте – всё уже позади. Теперь вы два века проживёте, я вам обещаю. Кстати, завтра притащу вам замечательный роман. «Мартовские иды» называется. Не читали? - Иды от Ираиды? Не читал. Тащите. Ещё долгих две недели провалялся Евгений Львович на больничной железной кровати. Наконец, наступил радостный день: Валентина Никитична сказала, что завтра он может идти домой. - Но о работе пока даже не думайте, - добавила она, - мы дадим вам бюллетень ещё на десять дней. Отдыхайте, ходите гулять на озеро. Словом, ведите разгульный образ жизни. Женя вернулся домой, где счастливая Наташа окружила его заботой и любовью. Ночью, когда Славка уснул, она, положив голову на грудь мужа и поминутно прерывая себя вопросом «тебе не больно?», рассказала, что Валентина Никитична советовала ей вызвать из Одессы Женину маму, а то она может не успеть с сыном попрощаться. - Ты представляешь, что было бы, если бы я послушала Валентину Никитичну и позвонила маме? Вот её мы точно уже похоронили бы. - Ты у меня умница, - засыпая, промурлыкал Женя. Через пару дней заглянул на огонёк Костя. Он был весел и, как всегда, кем-то увлечён. Когда Наташа вышла на кухню, Костя достал из спортивной сумки банку квашеной капусты и сказал: - На, бери и ешь каждый день. Здесь витамин «Ю». Помолчал и ухмыльнувшись, добавил: - Чтобы не было морщин на хую. - А вообще, должен тебе сказать, - продолжал Борцов, - что выжил ты несмотря на наши усилия. Мы сделали всё возможное, чтобы ты умер, но ты не поддался. Организм у тебя могучий, чёрт тебя дери! Поэтому, когда ты вернулся в отделение к Валентине Никитичне, на что никто из нас не надеялся, все врачи ходили на тебя смотреть, как в музей. Больше скажу: твой случай войдёт в историю советской медицины. А вот кому ты действительно жизнью обязан, так это Зиночке. Тут такая история была. После того, как мы тебя с того света вернули... А кстати, как тебе там? Понравилось? - Да как тебе сказать...Скучновато. - Ну, знаешь, на тебя не угодишь. Так вот. В первую ночь после этого Зина дежурила. Когда она заступила, всё вроде было нормально. Но под утро, где-то в половине пятого она вдруг увидела, что ИВЛ... Знаешь, что это? - Теперь уже знаю, - скривившись, сказал Женя. - Так этот чёртов аппарат чего-то начал барахлить – ритм рваный появился, интенсивность упала... ещё что-то там. Не помню уже. Зинуля рассказывала, но я уже позабыл... неважно. Короче, Зина захотела что-то поправить, на другой режим переключить, а он возьми, да и выключись вообще. Ты прикинь хер к носу: ночь, Зина одна, никакого техника не дозваться. А если бы и дозвалась, ну и что? Пока бы они пришли, раскачались, то да сё, ты бы уже на концерте смешанного хора ангелов сидел. Берёт, значит, бедная Зина оранжевую грушу... Консон вспомнил, что он эту грушу видел – она напомнила ему мяч для рэгби. Он ещё хотел спросить, зачем этот спортивный снаряд находится в восстановительной палате. - Берёт, значит, бедная Зина грушу и начинает её качать, дыша за тебя, лентяя и мудака. И так она её давила без перерыва больше полутора часов, пока смена не пришла: остановиться-то нельзя! После этого у неё все ногти чёрные от запекшейся под ними крови были. Ей ты и скажи спасибо. Вот какие мы (он хохотнул, ловко хлопнул рюмку водки и заел им же принесённой капустой) самоотверженные советские врачи! …………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………… Славка, дрожа от предвкушения, принялся собирать спиннинг, а Евгений Львович, которого рыбная ловля совершенно не интересовала, растянулся на горячем камне, подставив спину кипящему солнцу. Он чувствовал, как солнечные лучи, прожигая кожу и мышцы, ласково мнут его многострадальные бронхи, растягивают их, расслабляют; он ощущал, как марсианский воздух, нафаршированный отвратительными пустынными запахами гниющих ящериц, свободно и стремительно, как в аэродинамическую трубу, врывается в его ставшие огромными, как дирижабли, бронхи и, не задерживаясь на их стенках и разветвлениях, летит дальше – в лёгкие; он вглядывался в себя, представляя, как этот гнусно пахнущий, но такой желанный, целительный воздух завихряется в лёгких, а затем, повинуясь законам природы, устремляется наружу, чтобы дать место новому потоку этой живительной субстанции - он дышал полной грудью. Вряд ли человек, никогда не испытавший панического ужаса удушья, когда глаза вылезают из орбит, когда нет никаких иных желаний, кроме одного, когда сердце, как несчастная собака, которую поймал молдаванский гицель, отчаянно бьётся в грудной клетке, может понять, что такое дышать полной грудью. Выжарившись до состояния гусиной шкварки, Консон залез на высокую скалу с плоской вершиной и оттуда стал всматриваться в до изумления прозрачную воду. Когда-то он прочитал, что глаз ястреба обладает телескопическим эффектом: летя на огромной высоте, он рассматривает землю как бы в сильное увеличительное стекло и видит малейшее шевеление мелкого зверья. Наметив жертву и безо всякого компьютера вычислив ускорение и точку пересечения, он складывает крылья и, как мёртвое тело, падает вниз. В самое последнее мгновенье, перед самой землёй он распахивает крылья и, закогтив добычу, на одном движении взмывает под облака. Глядя вниз, Евгений Львович тоже различал броуновское движение подводного мира: само море было увеличительным стеклом. Постояв так несколько минут, Консон расправил крылья, оттолкнулся от скалы и полетел вниз. В последнее мгновение он вытянул руки вперёд и почти без всплеска вонзился в ледяную воду. В огромной разнице температур и заключалась вторая притягательная сила Мангышлака: тело человека, лежащего на солнце раскалялось и, когда после этого он выскакивал из воды, оставшиеся на разгорячённом теле капли начинали испаряться так интенсивно, что казалось, было слышно шипение – такое же, какое какое издаёт холодная вода, попав на на стоящую на огне сковороду – наслаждение, совершенно неописуемое. Вернувшись на берег, Евгений Львович застал своего сына в обществе очень привлекательной девушки в откровенном купальнике. Судя по тому, как Славка возбуждённо жестикулировал и тряс спиннигом, он объяснял незнакомке прелесть рыбной ловли. Консон подошёл поближе. - Познакомьтесь. Это мой папа. А это Людмила, - сказал Славка. В его голосе ощущалось едва уловимая досада – то ли от того, что приход отца прервал лекцию, то ли по какой-то другой причине. - Евгений, - сказал Консон, пожимая прохладную ладошку, - не помешал? - Как раз наоборот, - улыбнулась Людмила, - я пришла под вашу руку. - В каком смысле? – удивился Евгений Львович. - Да пристают тут всякие! А за вами я уже два дня наблюдаю. Вроде солидный мужчина, с сыном отдыхать приехал – семьянин значит. Если вы не очень возражаете, я свои вещи к вам поближе перенесу: пусть эти озабоченные чернозадые думают, что мы вместе приехали. - Да ради бога! – пожал плечами Консон. На следующий день Людмила познакомила их с маленькой толстенькой женщиной и её сыном - мальчишкой лет десяти. Заслышав её певучую речь с характерными интонациями и узнаваемыми оборотами, Консон даже не спросил её, откуда она приехала: родная одесская крикливая Модаванка забурлила на суровом пустынном пляже. Евгений Львович был просто поражён, когда узнал, что Софа приехала из Якутска. - Алик!! – вдруг пронзительно взвизгивала она, обнаружив своего отпрыска в непосредственной близости от воды. – Иди сюда! Сиди возле мамы камнем сиди, мерзавец! С-с-с-онце моё! - Ни одного гвоздика в жизни не забил, - с гордостью наблюдая за швыряющим камнями в бездомную собаку рыжим Аликом, говорила Софа Евгению Львовичу, - моё щастье! Пусть папа по гвоздям стукает. - А кто у нас папа? – улыбаясь, спрашивал Евгений Львович. - Не волнуйтеся, - кокетливо отвечала Софа и поправляла рукой, на каждом без исключения пальце которой красовалось по огромному, массивному золотому кольцу, обширный бюстгальтер. Вид этого сооружения вызывал в памяти Консона фразу из записных книжек Ильфа: у неё были такие груди, что становилось нехорошо от обилия этого продукта. - Не волнуйтеся, - повторяла Софа и хищно улыбалась, широко раскрывая рот, утыканный мелкими золотыми зубами. – И не мыльтеся - бриться не придётся! Нет, вы, конечно, тоже интересный мущина. Но наш папа – это што-то отдельного! Она демонстрировала Консону фотографию отдельного папы - плюгавого брюнета с редкими, торчащими в разные стороны, жирными волосами. В промежутках между ними была видна неаппетитная кожа головы. - Ну как? – торжествующе спрашивала Софа. - Н-да, хорош, - невнятно бормотал Евгений Львович, - куда нам. Всей компанией они ходили обедать в полутёмную прохладную столовую. Там подавали биточки по-казацки – сомнительного вида маленькие котлетки, которые, стыдясь своих скромных размеров, осторожно выглядывали из-под горы дешёвого, плохо проваренного риса. На десерт полагался тепловатый компот, в котором плавали какие-то отвратительные липкие водоросли. - Это абрикосы, - заметив испуганный взгляд Славки, пояснила неопрятная подавальщица. - Приезжайте до нас в Якутск, - бренча кольцами о ложку, говорила Софа, - я вам такую фаршированую рыбу приготовлю – закачаетесь! - Нет, уж лучше вы к нам, - отвечал Консон. Томительными, душными вечерами делать было совершенно нечего. Первое время Евгений Львович со Славкой прогуливались по пыльным шевченковским улицам, делая вид, что они в Париже, и за ближайшим поворотом скрываются Елисейские Поля. Но за поворотами скрывались увенчанные колючей проволокой заборы исправительных учреждений номер-дробь. Тяжёлая непроницаемая жара окутывала город ватным одеялом. Иногда, если им везло, они натыкались на жёлтую металлическую бочку с квасом, а ещё лучше – морсом. Консоны становились в хвост предвкушавшей наслаждение очереди, и пока она неторопливо, куриными шажками двигалась к вожделенному предмету, высказывали друг другу всевозможные идеи по поводу того, как при такой жаре и учитывая теплопроводность металла, морс в бочке остаётся ледяным. За дискуссиями время проходило незаметно, и вот они уже стоят в сторонке, держа в руках по литровой запотевшей кружке розового морса. Не слушайте тех, кто восхищается мартини и кампари. Ерунда это всё! Ерунда и заморская чушь! Нет, не было и никогда не будет ничего более прекрасного, чем кисловатый розовый ледяной морс в толстой литой кружке, поднесённой вам на Мангышлаке. Вы отпиваете первый маленький глоточек и чувствуете, как освежающий живительный дождь орошает вашу иссохшую гортань. Вы делаете следующий глоток – побольше, и морс горным потоком обрушивается куда-то внутрь вашей души. Массивная рукоятка холодит ладонь, край кружки, постепенно поднимаясь, закрывает горизонт, и уже нет ничего вокруг – ни страданий, ни горя, ни конца жизни – одно лишь наслаждение, несексуальный оргазм, глухие, утробные стоны, сопровождающие каждый глоток. И мысль: только бы это никогда не кончалось! Однажды вечером к ним в гости напросилась Людмила. Собственно говоря, они сами её спровоцировали, расписывая свой комфортный гостиничный номер с кондиционером и цветным телевизором. Людмила ютилась у каких-то знакомых – ей там было скучно и душно. Она пришла расфранчённая и расфуфыренная – так что в первое мгновение они даже её не узнали. Непонятно было, ради кого она так разоделась. Евгений Львович, естественно, решил, что ради него. Что думал Славка, неизвестно. Скорее всего, она сделала это просто ради себя – мужчинам этого понять не дано. Очень скоро оба – и отец, и сын заметили, что Людмила вовсе не легкомысленная дурочка, за которую они приняли её поначалу: просто плавясь в сталелитейном цехе мангышлакского пляжа, трудно было вести интеллектуальные беседы. Что-то в её «умных» разговорах тревожило Консона, что-то Людмила не договаривала. Его это слегка раздражало – будто он глядит на пейзаж сквозь захватанные пальцами очки. Вроде бы в этом пейзаже ничего особенного нет, никаких открытий его разглядывание не обещает – сойдёт и так. Но почему-то хотелось вертеть головой, закрывая поочерёдно глаза в поисках чистого местечка на линзах. Или просто взять платочек, да и протереть их. Но Людмила этот платочек глубоко запрятала и давать его Евгению Львовичу не собиралась. Вдруг в её речи проскользнуло слово Якутск. Людмила приехала из Минска. При чём здесь Якутск? Консон тут же вспомнил, что ведь это именно Людмила привела Софу и её рыжего Алика. При этом и Людмила, и Софа вели себя так, будто они сами только что, вот прямо здесь на каспийском пляже познакомились. И внезапно Консону открылась истина: Людмила была любовницей мужа Софы. Ну конечно! Теперь всё стало ясно – Евгений Львович протёр очки. Людмила, конечно, знала Софу и раньше. А Софа о её существовании не догадывалась. Людмила специально познакомилась со Славкой, а потом и с его папой. Конечно, никто к ней не приставал: ей нужны были свидетели её безупречного поведения. Для того она и Софу с Аликом привела: кто может быть лучшим свидетелем, чем жена любовника. - Ну и гусь! – думал Евгений Львович, вполуха слушая щебетание Людмилы. – Отправил на один курорт и жену с сыном, и любовницу. Обе являются гарантом целомудрия друг друга. Плюгавый «отдельный» папа неожиданно предстал в новом свете – видно, он был хитёр и не лишён известного остроумия. Удовлетворённый результатами своих открытий, Консон стал размышлять о том, как замечательно выглядел бы земной шар, если бы нити, явно и тайно связывающие людей, внезапно стали зримыми. Скажем, официальные связи обозначались бы чёрным цветом, дружеские – зелёным, любовные – голубым, а запретные – красным. Наверное, красный преобладал бы, думал Консон. Во всяком случае, у меня. Напившись чаю и не отказавшись от хорошего ликёра, Людмила заторопилась домой. - Уже поздно, - говорила она, - хозяева будут волноваться. Понимая истинную причину её торопливости, Евгений Львович удерживать её не стал. Какая-то непонятная ему самому досада ленивой медузой зашевелилась в его душе. Ему самому это было странно – ведь он ни на что не рассчитывал и, в общем-то, ничего и не хотел. Людмила была, конечно, очень симпатичной девушкой, но совершенно не в его вкусе. Комплекс Дон Жуана – вот что это такое, сказал он сам себе, - мне не нужно, но как-то обидно, что не моё. Провожать пошли вместе со Славкой. На обратном пути они долго молчали, потом Славка хитро взглянул на отца и сказал: - Да-а. Жаль! - Чего тебе жаль? - Жаль, что мне ещё рано, а тебе уже поздно. - С первой половиной твоего тезиса я согласен, - ответил Евгений Львович, - что же касается второй, то это спорный вопрос. На этом дебаты закончились. Выпив по кружке очень кстати подвернувшегося морса, они вернулись в гостиницу. На следующий день они всей компанией вновь встретились на пляже. Консон надел на себя бронежилет и на попытки Людмилы флиртовать с ним, никак не отвечал. Славка сосредоточился на рыбной ловле и только раздражённо шипел, когда неугомонная Софа пыталась с ним разговаривать. - Деточка, - трубила она, твёрдо произнося звук «ч», - у тебя замечательная мама! Я бы никогда не отпустила нашего папу отдыхать одного, потому что все мужчины сволочи. Муж должен камнем сидеть возле жены! Людмила чуть-чуть краснела, Консон ухмылялся, Славка таскал чёрных бычков. - Нет, скажите ви, - обратилась она к Евгению Львовичу, - часто ви встречали таких женщин, как я? - Ну что вы! Таких – никогда! – стараясь быть серьёзным, отвечал Консон. - А-а-а! – торжествующе говорила Софа. – Ви наверное, тоже хотели бы иметь такую же жену. - Ясное дело, - отвечал Консон, - только где же такую найдёшь? Была одна, так ваш счастливец её выхватил. - А ви завидуйте крепче – женское сердце не камень. Может, я на вас ещё внимание обращу. - Господи, пронеси и помилуй! – подумал Консон. - Да что вы всё «камень, да камень», - внезапно вмешался в разговор Славка, - вы не геолог часом? - Славка! – строго сказал Евгений Львович. – Не груби даме – это не комильфо. - Ах, дети, - садясь на своего любимого конька, горько заметила Софа, - ты для них всю душу отдаёшь, а они... Мой Алик гвоздика в своей жизни ни разу не забил. Алик!! – вдруг заорала она. – Иди сюда! Сядь возле мамы сиди! Гвоздика! Для этого у нас па... Вдруг она осеклась: рыжего Алика нигде не было. С поразительным проворством, мотнув из стороны в сторону грудями, Софа вскочила на ноги. - Алик! Алик! – хватаясь за то место, где по её разумению, у неё находилось сердце, пронзительно заверещала она. – Мальчик мой! Сонце моё! - Перестаньте, - лениво сказал Консон, прикрывая глаза, - что вы давите на психику? Сейчас придёт ваш рыжий. - Кто рыжий?! – заорала Софа. – Ты сам рыжий! Ты шо, думаешь, что я не замечаю, как ты на нашу Людмилочку пялишься, козёл потный? Ни стыда, ни совести! И ещё мальчишку своего приучаешь. Вырастет такой же блядун, как ты! Вот мужики сволочи! Шо старэ, шо малэ! Одно только на уме. Можно подумать, шо я не знаю, как вы вчера Людмилу к себе заманили! Еле она от вас вырвалась. Вы ещё там монету кидали, кто первый будет. Напоили девушку... Да я вас под суд! Милиция! Милиция!!! Караул! Насилуют! - Мама, ты чего кричишь? – спросил внезапно возникший откуда-то Алик. - Ми...ли...ция, - по инерции прошептала Софа. И, с всхлипом вдохнув воздух, заверещала: - Алик, сонце моё, где ты был, мерзавец? Негодяй, убийца! У мамы чуть инфаркта не было. - Дядь Женя, - не обращая никакого внимания на софины вопли, сказал Алик, - там утопленника выловили. - Прибежали в избу дети, - сказал Славка, ловко выдёргивая очередного бычка. - Утопленника! – выпучивая глаза и приплясывая от возбуждения, повторил Алик. – Там на берегу лежит. Дядь Женя, пошли, я покажу. - Ну пошли, - вздохнул Консон, понимая, что отвязаться от рыжего Алика не удастся. Они прошли метров триста вдоль кромки моря - Видите, видите? – зашептал Алик. - Ладно, - сказал Евгений Львович, - иди обратно к маме, ты уже видел. Тем более, что зрелище это не для маленьких. - Я не маленький, - обиделся Алик, - я всё знаю – и как дети рожаются, и про Людмилу. - Иди, иди. Про детей потом поговорим. Алик отстал, а Консон начал протискиваться сквозь жиденькую толпу. Пройдя вперёд, он увидел утопленника. Это был маленький, тщедушный, лысый, как Хрущёв, мужчина в чёрных семейных трусах. Евгений Львович вгляделся в его посеревшее лицо и вдруг задохнулся от неожиданности: перед ним лежал Оська Кравец, друг его безмятежного одесского детства. Ганновер, 2006 год |