Ольга Шиленко В то дождливое лето заполонили наш заштатный курортный городишко цыгане. Табор разбили где-то у гор, подальше от людских глаз, но странный был этот табор. Не похожий на другие, поскольку и певцы, и музыканты в нем были блистательные и красивых женщин в таборе, как в кордебалете, все стройные и гибкие, в танцах пленительнее экзотических мотыльков. И гадалки среди них не алчные, благопристойные, одно удовольствие было встречать их на площадях, в парке и возле рынка. Мария тогда вовсю уже гуляла по улицам со своим нареченным, Иваном Журбой, художником милостью божьей, когда повстречалась им одна старая цыганка. Подошла, ласково попросила позолотить ручку. Плохой приметой у обрученных считалось отказать цыганке. Проклятье, порча и сглаз, наведенные ею, могли быть роковыми. Начитанный и наслышанный об этих цыганских штучках, Иван любезно насыпал горсть меди гадалке, за что сразу же получил сладчайшее в мире пророчество; мол, невеста твоя любит тебя больше отца и матери, даже больше, чем ты ее... Свадьба у вас на носу, а проживете вы с ней долго, всю жизнь, и будет у вас четверо детей, две девочки и два мальчика. Только вот зря ты думаешь, что невеста одного с тобой роду племени. Сдается мне, не русачка она, кровь горячая, гордая течет в ней, тяжело тебе будет, если обидишь ее, а тем паче изменишь... Но будешь ты, яхонтовый, самым счастливым человеком, если станешь беречь и уважать ее, как равную себе. Ухмыльнулись молодые люди, развеселились. Оба каштановые, сероглазые. Ну какая из Марии Кармен? Вон и носик курносый слегка, волосы мягкие красноватые. А что смуглая — здесь на Иссык-Куле — все смуглые. Еще запомнила Мария навсегда черноглазого седого цыгана — старика со скрипкой. Стоял он все лето и осень в парке под старой липой и, пристально вглядываясь в лица проходящих мимо женщин, словно стараясь угадать фатум каждой, посылал им вслед какой-нибудь мотивчик. Любой его мотивчик был похож на импровизацию или маленький этюд, рисующий образ очередной прохожей. Вот прошла мимо изящная нарядная брюнетка и... то ли «Карменсита», то ли Жига, то ли Куранта, то ли Чакона полетела прозрачным ярким шлейфом за спиной прекрасной незнакомки. Процокала каблучками другая, наклонилась, бросила скрипачу сущую мелочь, и бодрый мотивчик еврейского вальса засмеялся ей вслед с намеком на скупость дочерей Авраама. А может быть, это только почудилось? Вот белой каравеллой приблизилась третья, строгая, элегантная, с гневным взором блондинка, и тотчас зазвучала «Хабанера» жизнерадостного Бизе, чтобы развеселить блондинку. Однако, видя, что губы дамы не дрогнули ни на миг, скрипач немедленно заиграл «Баркаролу» Оффенбаха. И да простит мне бог, хотя счастливых женщин провидел он меньше, рисуя звуками скрипки их характеры и судьбы, но все же были и счастливые женщины! Посылал он кому-то вслед сладостные звуки «Карнавальной ночи», кому-то «Танец маленьких лебедей», а кому-то и «Итальянскую польку» Рахманинова. Марию всегда забавляли причуды скрипача, особенно его импровизации. Веселые, озорные, они до-ставались уличным торговкам, мороженщицам, гадалкам, нищенкам, путанам и побродяжкам. Редко кого обижал старик вульгарной или непристойной музыкой. И мало кто, кроме Марии, разгадав его цыганский дар и юмор, что либо понимал в его игре... Что наигрывал он в след Марии? Пока плохо ее знал — «Рондо в турецком стиле». Однако, когда Мария вышла замуж и он уловил это своим неведомым цыганским чутьем, поприветствовал ее «Сонатой №14». Той самой, Лунной... И чуть позднее проводил «Симфонией № 40». Много тревоги и страстной печали услышала Мария в этих звуках… И вот однажды, когда вернувшись после недолгого отъезда в город, она медленно, словно на эшафот, снова всходила перед скрипачом по ступенькам парка, под крону старой гигантской липы, боясь новых аккордов или импровизациий старика, словно пророчеств, случилось невероятное. Боясь и жаждая чудачеств цыгана, а потому смело глядя в его магические пронзительные взоры под насупленными мохнатыми бровями, она услышала вдруг звуки дивной забытой страны из своих детских снов, ветер, волны, шелест оливы... Держал скрипач смычок, подобный волшебному лучу. И плакал луч о жизни и смерти, о знойном синем Босфоре, о всех влюбленных — юных и седых, о всех навек разлученных, помнящих друг друга даже за гранью бытия. Играл скрипач, стоя по колено в бледном куреве-хмуреве тумана, словно плакал о далекой родине, о всех грешниках и святых. Играл, витийствовал, встречал и провожал прохожих, даря каждому маленькое чудо взахлеб говорящей музыки, подобной птице Симург. И когда Мария поравнялась с ним, скрипач вдруг вздрогнул и ... замолчал. Это казалось странным. Старик никогда не делал столь многозначительных пауз, никогда не смотрел такими тяжелыми туманными глазами вслед прохожим, и никогда его лицо не было столь печальным, задумчивым и отрешенным. «Что ему нужно от меня, этому старому бродяге? — уловив его странный жгущий взгляд, подумала Мария. — Ну не влюбился же он в меня в конце концов?!» Она вернулась, зорко пытаясь всмотреться в глаза скрипачу, и величественным жестом бросила в его старую, памятую шляпу несколько рублей, что по тем временам было более, чем щедро. Старик спрятал глаза и, чуть не заплакав, застыл в немом экстазе перед Марией, тихо склонил перед нею свою седую цыганскую голову, все еще в буйных кольцах кудрей, потом уронил эту голову на скрипку, прижался к ней подбородком и взмахнул смычком... Мария пошла прочь, ожидая чего-нибудь этакого, например, любимую «Хабанеру». У него это получалось особенно замечательно и волнующе-прекрасно. Однако, к ее изумлению, окаянный старый цыган, издав всего один единственный звук-всхлип, снова замер в глубоком молчании, потерянно опустив смычок и скрипку и свою старую кудрявую голову, словно преисполненный невыразимой печали и жгучих невозможных откровений. «Ну уж нет! — вскинув голову, гордо рванулась Мария, ускоряя шаги. — Чего бы тебе не взбрело в голову, старая бестия, а только я больше не приближусь к тебе ни за какие волшебные песенки, даже на километр. Черт! Ведь и накликаешь чего-нибудь своим мрачным молчанием.» С тех пор обходила она стороной уличного скрипача, где бы он ни примерещился ей. А бывало ведь мерещился. Однажды у ворот рынка почудились ей знакомые звуки скрипки. Пленительная «Хабанера» властно звала, томя и заставляя сладко замирать и замедлять шаги в толпе. А в другой раз на площади перед Универмагом у фонтана возрадовался дух бессмертного Бизе над скрипкой старого цыгана с магическим взгядом. Никогда ни до ни после не слышала потом Мария подобного исполнения. Только вскоре исчез цыганский табор из города, а вместе с ним и цыганский скрипач-виртуоз. Уехали и Мария с Иваном искать счастья под солн-цем куда-то в Андижан. Родились у них действительно две девочки и два мальчика, все, как предсказала в то счастливое сырое лето цыганка. Одного не сказала цыганка, что старшая девочка родится мертвой, а младшая умрет от укуса змеи. Росли у Марии и Ивана Журбы два сына и никогда бы не заговорили они ни про ту старую цыганку-гадалку, ни про того старого цыгана-музыканта. Не заговорили бы так пристрастно и подробно, словно это было вчера... Случилась как-то томительной сухой осенью новость: приехала в Андижан навестить детей моложавая, еще крепкая мать Марии, Катерина, женщина холодноватая, с гонором, если не сказать жестокая. Приехала не просто, а с просьбой достать ей денег на покупку новой дачи. — Да где ж нам взять такую сумму, маменька! — изумилась дочь. — Вот-вот, дорогая, только и слышу всю жизнь от тебя отказы. А ты поскреби по сусекам-то! Не скаредничай!.. Авось не зря я тебя ростила-нежила семнадцать лет. Не зря ехала сюда такую даль киселя хлебать!.. Вспомни, какая ты у меня красивая росла. В перламутровых туфлях ходила, вся в шелках-шифонах... Учила тебя, куска хлеба не доедала... — Что же теперь-то из ropлa рвешь, маменька?! — заплакала Мария. — А не подавиться б тебе!.. — взвизгнула Катерина. Слово за слово, разразилась тяжкая ссора... Досталось и Марии, и зятю! Уж такая тяжкая ссора разразилась, что хоть святых выноси. Закоснела матушка, годы сделали дело. Годы, а может, жизнь новая паскудная, вся корыстью и жором пропахшая. И ведь была бы бедная, убогая... ан нет, с жиру сбесилась родимая, еще один дом на берегу Иссык-Куля захотела себе. Хлопнула было дверью матушка, да вернулась, задыхаясь от злости и проклятий неслыханных. — Помяни же мое слово, отродье цыганское! Я тебе не мать! И никогда ею не была! Подкидыш ты!.. Подкидыш цыганский, подзаборный, завшивленный... Помнишь, табор стоял?.. — Ну че ты, мам, прям, как в кино! — не поверила Мария, убегая от матери как от оборотня зачумленного, не помня себя, света белого невзвидя. — Помнишь, табор стоял?! — еще грознее и ядовитее загремела матушка, когтистыми пальцами вцепившись в блузку дочери. — У гор, возле Покровки? Там он останавливался в последний раз, когда тебе девятнадцать стукнуло. Там он останавливался, и когда тебе около двух лет было. Мы тогда в Покровке жили. Пришли цыгане, на ночлег попросились: «Мы тебе, Катя, и на животе и на спине станцуем, и на скрипке сыграем — пусти на одну ночь». Я после них потом постель завшивленную как вынесла, так она у меня и пропала под дождями. А тебя маленькую, уходя, просили только до зимы пригреть, да так и сгинули на семнадцать лет. Вернулись уже седыми. Цыгана седого помнишь в парке играл? На скрипке-то? Смуглый такой, угрюмый, черт... Говорят, он в Большом театре когда-то концерты давал... Папаша твой... И ведь не подошел, не посмел, не объявился, думал я его не признаю. Сестру свою подослал, лазутчицу. Не промолчи я, Ванька твой и не женился бы тогда на тебе — безродной. Зачем ему цыганское исчадье?! Карма-то у тебя страшная. Дитя мертвое родилось. Второе погибло. Не дочь ты мне, знай!!! И я тебе не мать!!! Хлопнула матушка дверью, да еще раз вернулась: — Юлиан имя его — ... отца твоего, а мать родами умерла... Маритой звали... Нет у тебя матери!.. Может, и пожалела матушка о своей исповеди горячей, может, и покаялась потом сто раз, да только Мария нисколько не омрачилась, узнав всю правду о себе и своих родителях. Странно, что не было зова крови, когда она видела того седого цыгана-музыканта, странно, что сердце ни на миг не почуяло родную душу. Просто было невыразимо прекрасное ощущение солнечного берега моря. Держал скрипач смычок, подобный лучу. И плакал луч о жизни и смерти, о знойном Босфоре, о всех влюбленных — юных и седых. Играл скрипач, стоя по колено в бледном куреве-хмуреве тумана, словно плакал о родине, о грешниках и святых. Играл, витийствовал. Встречал и провожал прохожих, даря маленькое чудо, подобное солнечному свету. И только теперь было ясно почему, когда Мария, жаждя многообещающего и светлого откровения-импровизации поравнялись с ним тем далеким счастливым летом, старый скрипач вдруг... замолчал. Обо всем могла говорить его скрипка, но только не о той послевоенной голодной весне пятьдесят седьмого года, когда он остался один на руках с новорожденной дочкой возле бездыханного тела Мариты... И только не о том, что висели на его шее долги, которые надо было отдавать любой ценой. И только не о том, как попадет он в Грузию, а потом в Ялту, а потом и к черту на рога... И только не о том, как, вернувшись, спустя семнадцать лет за дочерью, и, узнав, что дочь выходит замуж, не посмеет, не посмеет встать мрачной тенью на пороге ее счастья. Что наигрывал он мысленно вслед Марии?.. Бесконечный, немой вопль своего бедного сердца. Счаст-ливое безгласное изумление ее красотой и царственной статью юности, в которой чудилась его былая возлюбленная Марита. |