Главная | Регистрация | Вход
...
Поделиться
Меню сайта
Категории раздела
Наследие [59]
Биографии писателей
Наши современники [98]
Биографии писателей
Наши гости [3]
Литературная школа Алматы [2]
Наша библиотечка [37]
Соотечественники [60]
Виртуальный альманах. Черновик.
Журнал "Нива" [11]
Наше творчество [0]
Новые материалв
[05.03.2007][Проза]
Вовка (2)
[05.03.2007][Проза]
Тайна старинного портрета (0)
[05.03.2007][Проза]
Моя вторая половинка. (1)
[05.03.2007][Проза]
Индикатор любви (0)
[23.03.2007][Дайджест прессы. Казахстан.]
Дешифратор сигналов (0)
[23.03.2007][Дайджест прессы. Россия.]
ГОГОЛЬ, УКРАИНА И РОССИЯ (0)
[23.03.2007][Проза]
НЕ О ЛЮБВИ (0)
[04.04.2007][Дайджест прессы. Казахстан.]
Продолжение следует... (0)
[04.04.2007][Дайджест прессы. Казахстан.]
Карнавал в вихре красок (1)
[05.04.2007][Проза]
Мечтатель (0)
Вход на сайт
Поиск
Теги
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0
Друзья сайта

Академия сказочных наук

  • Театр.kz

  • /li>
  • Главная » Файлы » Наследие

    Лев Варшавский Часть вторая
    16.09.2007, 03:48
      Однажды, будучи в его мастерской, среди театральных эскизов,
                набросков и натюрмортов, отец увидел этюд – иллюстрацию к казахской
                сказке. Это была откровенная стилизация восточной темы на
                европейский манер. Причудливое сочетание, передающее восприятие
                азиатской экзотики утонченным знатоком мировой изобразительной
                культуры. Было в этом что-то свежее, оригинальное, заслуживающее
                пристального внимания. «Вы знаете, это любопытно. Попробуйте
                продолжить поиск в синтезе этих разнородностей». И Теляковский
                попробовал. Более того, увлекся, почувствовав, что нащупал нехоженую
                тропу, целинную почву, способную дать плоды необычайные. Так
                возникла целая серия полотен на темы казахского эпоса, которые, по
                свидетельству отца, Сергей Михайлович Эйзенштейн назвал казахским
                Палехом.
                Всеволод Владимирович приходил нечасто. Но всегда его визиты были
                значительными. Непременно подтянутый, воспитанный, он был сдержан в
                эмоциях. Но когда перед своим окончательным отъездом в Ленинград
                принес альбом эскизов по истории костюма – это был итог его
                многолетней работы, то буквально чуть не плакал, понимая, что издать
                его не успеет, а заняться кроме него этим некому. Они долго сидели и
                разговаривали с отцом, тот ему дал рекомендательные письма и адреса
                в Ленинграде. Вскоре Теляковский умер. Его наследница М.Н.
                Ветошникова прислала оригинал альбома, отец помог подготовить его к
                изданию, но выпустить его так и не удалось.
                Много трогательных моментов было связано со старейшим скульптором
                Исааком Яковлевичем Иткиндом. Художник природного, самобытного
                дарования, чьи работы были приобретены крупными музеями, талант,
                признанный А.В. Луначарским и А.М. Горьким, И.Я. Иткинд в 1937 году
                был арестован и сослан в поселок Зеренда Кокчетавской области, где
                многие годы бедствовал. Вслед за ним поехала его жена, Мария Хейфец,
                но, заболев тифом, умерла. Замечательный, добрый человек –
                председатель Акмолинского горисполкома Ашимбек Бектасов – сумел
                вывезти полуумирающего старца в Алма-Ату. И вместе с людьми,
                заинтересованными в дальнейшей судьбе скульптора, отец старался хоть
                как-то устроить его и по возможности найти работу. До последней
                минуты Исаак Яковлевич был благодарен ему за это, и лицо его всякий
                раз еще больше добрело при упоминании имени «этого хорошего человека
                товарища Варшавского». Он всегда пытался хоть как-то отплатить ему
                за то, что было для него сделано.
                Однажды наш дом всполошился от настойчивого стука в дверь. Стучали
                тростью. На пороге стоял довольный Иткинд. За ним маячил большой
                крепкий мужчина, держа на руках, как младенца, почти в пуд весом,
                гипсовый бюст улыбающегося Джамбула. Оказывается, отправляясь по
                обычаю на прогулку, Исаак Яковлевич решил «по пути» занести нам
                «этот маленький скромный сюрприз».
                В другой раз Исаак Яковлевич пришел утром рано в сопровождении
                молодой жены своей Сони. Он принес в подарок миниатюрную скульптуру.
                Но отца не застал – тот уже ушел по делам и до полуночи задержался.
                Исаак Яковлевич ждал долго, терпеливо и настойчиво. Уже поздно
                вечером Соня стала уговаривать его пойти домой. «Нет, – твердо
                сказал девяностолетний старец, – я не пойду, пока не дождусь
                товарища Варшавского. Вдруг с ним что-нибудь случилось».
                Последний раз они виделись в больнице за два дня до смерти отца. У
                ординаторской мне встретился Иткинд. «Вы знаете, – обратился он ко
                мне, – где-то здесь лежит мой хороший друг, товарищ Варшавский». В
                силу почтенного возраста Исаак Яковлевич к тому времени уже мало
                кого узнавал, но я была удивлена его подвижностью. У него, как и у
                отца, была аденома, и ему сделали такую же операцию. Я провела
                Иткинда в палату, где с появлением его на пороге установилась
                небывалая тишина. И в этой тишине он, богоподобный старец с белой
                бородой, пышными пейсами неторопливо и размеренно, с характерным
                причмокиванием и растяжками на ударных слогах в последний раз
                поведал умирающему свою любимую притчу о райских садах, где так
                прекрасно, потому что много обнаженной натуры, о которой он как
                скульптор мечтал всю жизнь.
                Годов с пятидесятых стали чаще приезжать москвичи и ленинградцы.
                Вновь посещали Алма-Ату те, кто провел здесь самые тяжелые годы –
                годы войны. В большинстве это были кинематографисты или писатели. По
                сложившейся братской традиции их приглашали сюда на творческую
                работу и помощь. Были Илья Вайсфельд и жена его, писательница Лина
                Войтоловская, Зоя Федорова и Николай Кладо, Маро Ерзинкян и Сергей
                Юткевич, Герберт Рапопорт и Михаил Вольпин, Михаил Блейман и Николай
                Крючечников. Каждый приезд был радостью в доме – то, что пережито в
                трудностях, дороже всего. И всякий раз это были воспоминания,
                воспоминания...
                В годы войны отец был секретарем русской секции, а также
                консультантом и уполномоченным сначала по делам эвакуированных, а
                потом по лекционно-массовой и шефской работе Союза писателей
                Казахстана. Позже он занимался сценарной деятельностью на
                кинохронике.
                «Тяжелое было время, – писал он, – в Алма-Ату ежедневно прибывали
                люди, эвакуированные с территорий, временно оккупированных
                немецко-фашистскими полчищами. Прибывало много писателей с Украины,
                Белоруссии, из Ленинграда, вокруг которого уже замыкалось кольцо
                блокады. Чуть позже приехали московские писатели – в первую очередь
                те из них, кто так или иначе был связан с кино, ибо в Алма-Ате
                обосновались киностудии «Мосфильм», «Ленфильм» и Центральная
                сценарная студия, на время превратившие столицу Казахстана в центр
                советской кинематографии.
                В маленьком одноэтажном особнячке по Пролетарской улице, дом 3, где
                помещался Союз советских писателей Казахстана, царила невероятная
                толчея. Почти все его семь комнат были заняты писателями».
                Многих эвакуированных сюда мастеров театра и кино, писателей и
                поэтов отец знал еще по Ленинграду и Москве как журналист. Его
                связывали с каждым свои отношения, но мне трудно о них судить.
                Поэтому я вынуждена обратиться к тем немногим документальным
                материалам, которые сохранились. Знаю только, что отец в рассказах
                своих не раз возвращался к эпизодам театральной жизни, связанным с
                Юрием Завадским и Иосифом Юзовским. Он просто боготворил Бориса
                Шкловского, часто цитировал его остроты, удачные выражения,
                перечитывал без конца его книги. Рассказывал, что, посмотрев впервые
                цветной фильм – а цвет тогда оставлял желать много лучшего, – Виктор
                Борисович назвал такой кинематограф взбесившимся ландрином, что
                привело в полный восторг Сергея Эйзенштейна.
                Иногда, перебрав коллекцию своих трубок (она существовала под
                условным кодом «13 трубок» – по Эренбургу), отец вытаскивал самую
                массивную, в нарочито грубоватых насечках, давно обкуренную и оттого
                еще более коричневую, и не торопясь разжигал ее. Это был своего рода
                ритуал, во время которого присутствующие испытывали предвкушение
                рассказа о хозяине этой трубки – Борисе Блинове, сыгравшем роль
                Фурманова в фильме братьев Васильевых «Чапаев». Борис Блинов
                одновременно с Софьей Магарилл заболел в Алма-Ате тифом и умер.
                Оставшаяся в дар кинематографическая трубка жила в нашем доме как
                память об актере.
                Говоря о жизни в период войны, отец с большой нежностью повторял
                любимые имена. Прежде всего это был Сергей Михайлович Эйзенштейн,
                которого, судя по множеству воспоминаний, любили все преданно и
                восхищенно.
                «При всей своей внешней общительности, – писал отец, – Сергей
                Михайлович был человеком замкнутым и скрытным, отнюдь не склонным
                посвящать в свои личные дела окружающих. Он умел молчать и знал цену
                молчанию. И недаром многие факты его жизни стали известны только
                после его смерти. Например, отношения с Верой Аташевой или
                Всеволодом Эмильевичем Мейерхольдом, чей архив был найден в его
                бумагах. С годами его сдержанность, чтобы не сказать недоверчивость,
                увеличилась настолько, что стала заметной окружающим. Он по-прежнему
                оставался любезным, вежливым, обстоятельным собеседником, любившим
                пошутить, посмеяться, был горячим спорщиком и изумительным
                рассказчиком, но где-то в глубинах его существа словно выросла
                невидимая стена, отгораживающая его от людей.
                Я знал Сергея Михайловича в разные годы, неоднократно встречался с
                ним в Ленинграде в двадцатых и тридцатых годах. Но дальше шапочного
                знакомства дело не шло. И только в Алма-Ате в силу сложившихся
                обстоятельств мы сблизились с ним настолько, что я часто стал бывать
                у него в доме, а летом и ранней осенью 1945 года – видеться чуть ли
                не каждый день, долго, до поздней ночи проводя время в беседах.
                Работа над первой серией «Ивана Грозного» была закончена, съемки
                второй серии временно заморожены, и у Сергея Михайловича было много
                свободного времени. Днем он писал, а вечера коротал с Михаилом
                Юрьевичем Блейманом в его комнате, где присутствовал и я. Об этих
                незабываемых вечерах мне трудно писать хотя бы потому, что многое
                выветрилось из моей памяти, а записей наиболее интересных бесед мне
                не удалось сохранить. Время было не то.
                Именно в эти долгие летние и осенние вечера Сергей Михайлович
                раскрылся мне с совсем новой, неведомой стороны – как очень
                страдающий, одинокий человек, остро переживающий то, что большинство
                своих замыслов он не сумел осуществить. Тогда же я увидел, что он
                болен и осознает, что дни его сочтены. И это, в свою очередь,
                усиливало его мрачное настроение. В нем жила гложущая
                неудовлетворенность художника, которому всегда мало достигнутого,
                творческие мечты которого обгоняют возможности.
                О Мексике Сергей Михайлович мог говорить часами. Он был влюблен в
                эту удивительную страну, в ее смелый мужественный народ, в ее
                древнее самобытное искусство. Даже будучи в Алма-Ате, занятый
                съемками «Ивана Грозного», обремененный множеством дел, он продолжал
                интересоваться Мексикой, следить за литературой. Помню, как он
                обрадовался, когда я принес ему статью об археологических находках в
                Лос-Вьехас, напечатанную в одном американском журнале, с каким
                восторгом и глубоким знанием дела говорил об орнаменте и скульптуре
                ацтеков и тольтеков, а потом о фресковой живописи Диего Риверы и
                Давида Сикейроса».
                Часто возвращался в памяти отец к Пятрасу Цвирке, бывшему
                председателю Союза писателей Литвы, рассказывая много об этом
                «большом, жизнерадостном, кипучем человеке, красавце, производившем
                впечатление необычайно сильного и здорового мужчины». В 1954 году на
                имя отца пришло письмо от биографа Цвирки с просьбой поделиться
                воспоминаниями. Ответом был сердечный рассказ об этом талантливейшем
                и очень скромном человеке, которого война застала врасплох и
                разлучила с женой и детьми. Вместе с другими эвакуированными Цвирку
                поместили в чью-то семью, где оставалось место только на полу.
                «Другой с его положением, – писал отец, – уже давно бы получил
                комнату и другие жизненные блага, которые ему полагались не только
                как крупному писателю, но и как большому государственному деятелю –
                Цвирка был депутатом Верховного Совета СССР и Верховного Совета
                Латвийской ССР. Но не таков был Цвирка. Для себя он ничего не мог
                сделать. Идти просить, требовать он не мог. Он был скромен и прост,
                и качества эти были главными в его характере. Пятрас Цвирка
                поддерживал дружеские отношения с Михаилом Михайловичем Зощенко,
                часто бывал у него. Однажды Зощенко узнал, что Пятрас сидит без
                денег, и дал ему золотые часы, так как в тот момент у него тоже не
                было средств. Цвирка подарка не принял, но был глубоко растроган».
                Примером полярности наших представлений о действительности был для
                отца Михаил Зощенко. Один из лучших русских сатириков с естественно
                сложной литературной судьбой, в жизни он был человеком угрюмым и
                замкнутым. Отца это удивляло, и он вспоминал об этом как о
                парадоксе. Много и с удовольствием рассказывал он о мятущейся
                противоречивой натуре Владимира Луговского, воспевшего Алма-Ату как
                «город снов», чьего таланта хватало и на стихи, и на полноту приятия
                жизни. Прежде чем прочесть первую книгу Константина Паустовского, я
                многое услышала о нем от отца как о великом рассказчике, вокруг
                которого после возвращения его с фронта, где он был военным
                корреспондентом, всегда собирался народ. Ярко описывал отец
                «высоченного, в длинной кавалерийской шинели, кубанке, полковничьих
                погонах» Сергея Михалкова.
                Дружба со многими писателями началась с деловых и житейских
                отношений. Ведь каждый из них обращался в Союз писателей за той или
                иной помощью. Устройство с жильем, распределение продуктовых
                карточек – все это в той или иной мере входило в обязанности
                секретаря русской секции. Кроме того, за годы войны отцом были
                организованы сотни творческих выступлений литераторов. И прежде
                всего это были вечера в госпиталях, где с ранеными встречались
                Самуил Маршак, Ольга Форш, Наталья Кончаловская, Евгений Лундберг,
                Константин Симонов, Леонид Леонов и другие.
                Серьезным творческим моментом для отца в те годы была его совместная
                работа с венгерским поэтом, писателем-антифашистом Бела Балашем. Он
                перевел для «Детиздата» книгу Балаша «Трава подымается вновь», а
                также его повесть «Геза», после чего Балаш написал: «Это
                полнокровный литератор с незаурядно глубокими, многосторонними
                знаниями и широким политическим горизонтом. Я имел счастье узнать
                Варшавского как переводчика моих работ. При этом я мог убедиться,
                как прекрасно понимает и разбирается он в художественной литературе,
                как глубоко входит в стилистические особенности и детали, какие
                высокие требования предъявляет сам к себе при передаче мыслей и
                образов автора».
                Во время Декады венгерского искусства в Казахстане в 1969 году мной
                была опубликована в «Вечерней Алма-Ате» статья, которая очень
                заинтересовала наших гостей. И тут же мне позвонил Сабит Муканов,
                бывший в годы войны председателем Союза писателей Казахстана.
                «Умоляю вас, подарите мне «Золотую юрту»!» – просил он. Подарить я
                не могла, а показать – показала. «Золотая юрта» – реликвия в нашем
                доме, а «добро» на ее появление давал в свое время Сабит Муканов.
                Это впервые изданная на немецком языке, изящно иллюстрированная
                книга эпических сказаний казахского народа. Идея поэтического
                перевода эпоса была предложена Бела Балашу отцом. Сохранился
                черновик заявки на антологию избранных произведений казахской
                литературы, написанный рукой отца вместе с Бела Балашем. В нем
                сказано: «До сих пор ни на одном иностранном языке нет перевода
                произведений казахской литературы, а за границей она совершенно
                неизвестна. Даже в крупнейших собраниях народных сказок, как,
                например, в пользующемся мировой известностью издании Дидерихса, где
                отдельными томами напечатаны грузинские, татарские, узбекские,
                мордовские и другие сказки, – казахские народные сказки не
                представлены». И хотя Бела Балаш осуществил этот замысел только
                наполовину, было сделано большое дело для ознакомления зарубежного
                читателя с сокровищами казахского устного народного творчества.
                К сожалению, память наша ограничена, да и понимание многих вещей в
                их полноценной значимости приходит только с возрастом. Многое из
                того, что мне пришлось видеть и слышать в собственном доме,
                забылось. Обидно. Очень обидно. Но ничего не поделаешь. И только
                живет досада на то, что не переняли мы старинную традицию писать
                дневники. Изживает себя и эпистолярный жанр – хранитель сокровенных
                сиюминутностей, повседневных дел и взлетов души. Ах, если бы каждый
                день записывать хотя бы по одной истории, услышанной в нашей комнате
                из укромного за занавеской закутка, какой это был бы солидный
                фолиант раритетов памяти!
                Отец работал в Коминтерне секретарем Карла Радека. Имя это в пору
                моего детства было под запретом, поэтому при мне о нем речи не
                заводилось. Из рассказов помню, что по чрезвычайному заданию
                Коминтерна отец в качестве комиссара ездил на Дальний Восток. «В
                сентябре 1921 года, – писал он, – перед отъездом в Дальневосточную
                республику я получил костюм в распределителе на углу Петровки и
                Кузнецкого – серебристо-серый, гимназический...» Время было трудное,
                голодное, лютовал холод, и приходилось к старым изношенным ботинкам
                вместо подошв привязывать пачки газет. Зная восемь языков, отец был
                переводчиком на Конгрессе Коминтерна. Конечно же, он многих помнил,
                кто приезжал к нам, в Советскую страну, работал здесь, знал все
                тонкости сложной политической подоплеки событий. Большое впечатление
                на отца произвел легендарный Камо, который сказал крылатую фразу:
                «Для настоящего мужчины существует одна женщина. Имя ее –
                революция!»
    Категория: Наследие | Добавил: almaty-lit
    Просмотров: 1797 | Загрузок: 0 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
    [ Регистрация | Вход ]